Зарождение греческой культуры

О. Е. Акимов

Эрос

Эрос В поздней греческой и римской мифологии Эрос (или, Эрот) считался богом любви, порожденным Афродитой. Его отец не известен; вероятные претенденты: Хаос, Зевс или Марс. Однако древние авторы, Орфей, Гомер и Гесиод, не считали Эроса самостоятельным божеством, а принимали его за безликую силу, влекущую людей обоего пола друг к другу. Некоторые позже появившиеся философы Эллады ввели эротическую силу в свои системы в качестве некой «гравитационной» силы, действующей на все существующие во Вселенной тела. Самым же большим специалистом по части Эроса до сих пор считался Божественный Платон. Недаром повелось любовь делить на плотскую и платоническую. В платоновском «Пире» Сократ рассказал собравшимся о происхождении и нраве Эроса мнение некой женщины по имени Диотима. Она поведала Сократу следующее: «Когда родилась Афродита, боги собрались на пир, и в числе их был Порос, сын Метиды. Только они отобедали — а еды у них было вдоволь, — как пришла просить подаяния Пения и стала у дверей. И вот Порос, охмелев от нектара — вина тогда еще не было, — вышел в сад Зевса и, отяжелевший, уснул. И тут Пения, задумав в своей бедности родить ребенка от Пороса, прилегла к нему и зачала Эроса. Вот почему Эрос — спутник и слуга Афродиты: ведь он был зачат на празднике рождения этой богини; кроме того, он по самой своей природе любит красивое: ведь Афродита красавица.

Поскольку он сын Пороса и Пении, дело с ним обстоит так: прежде всего он всегда беден и вопреки распространенному мнению совсем не красив и не нежен, а груб, неопрятен, не обут и бездомен; он валяется на голой земле, под открытым небом, у дверей, на улицах и, как истинный сын своей матери, из нужды не выходит. Но с другой стороны, он по-отцовски тянется к прекрасному и совершенному, он храбр, смел и силен, он искусный ловец, непрестанно строящий козни, он жаждет разумности и достигает ее, он всю жизнь занят философией, он искусный чародей, колдун и софист. По природе своей он ни бессмертен, ни смертен: в один и тот же день он то живет и расцветает, если дела его хороши, то умирает, но, унаследовав природу отца, оживает опять. Все, что Эрос ни приобретает, идет прахом, отчего он никогда не бывает ни богат, ни беден. Он находится также посредине между мудростью и невежеством, и вот почему» [203 b — e].

Аналогичный взгляд на Эрос имел Алексид, живший IV в., который в одноименной с Платоном комедии «Федр» характеризует его как существо «ни женского, ни мужского рода, ни бога, ни человека, ни глупого, ни умного, но отовсюду всего набравшего, в одном лике объединяющего многие виды. Он дерзание мужчины, слабость женщины, неразумие безумца, разум мыслящего, сила зверя, неукротимая мука, стремление к божеству». Таким образом, Эрос — некая «сладко-горькая» сущность, бесполое существо, похожее на то, что в психоанализе называется словом Оно. Древние литераторы изображали Эроса жестокосердным Амуром — молодым человеком, мальчиком или даже младенцем с крылышками, который стрелял из лука своими острыми стрелами, нанося людям болезненные раны, заставляя их совершать безрассудные поступки и клятвопреступления во имя любви. Эрос часто появляется в компании с Психеей — душой умершего, принимающей облик кроткой девушки.

Древнегреческий поэт Анакреон, о котором не раз вспоминал и Платон в своих диалогах, написал стихотворение об Эросе такого содержания. Ночью постучали в дверь. «Кто там стучит? — спрашивает поэт. — Кто прерывает мой сон, полный очарования?» — «Отвори! Не бойся, я мал, я весь промок от дождя, луна куда-то скрылась, и я потерял дорогу в ночной темноте». Поэт отворяет дверь и видит перед собой дитя ангельского вида. За спиной у него крылья, в руках лук и колчан со стрелами. Вид у мальчика жалкий, он весь промок и дрожит. Поэт подводит его к очагу, вытирает полотенцем золотистые волосы и сжимает в своих руках холодные пальчики. Но стоило бедному путнику немного согреться и обсохнуть, как он обращается к поэту со следующей просьбой: «Я хочу проверить, не отсырела ли тетива моего лука». Он берется за лук и пронзает поэта стрелой в самое сердце. После этого Эрос заливается веселым смехом и говорит: «Радуйся, мой гостеприимный хозяин, мой лук в полном порядке, однако сердце твое сделалось больным».

Анакреон писал лирические стихи о любви, будучи уже в возрасте: «Сединой виски покрылись, голова вся побелела; свежесть юности умчалась, зубы старческие слабы. Жизнью сладостной недолго наслаждаться мне осталось. Потому-то я и плачу — Тартар мысль мою пугает! Ведь ужасна глубь Аида — тяжело в нее спускаться. Кто сошел туда — готово: для него уж нет возврата». Но и в возрасте чувство любви поэта не покинуло: «Ввысь на Олимп я возношусь на быстролетных крыльях. Нужен Эрос: мне на любовь Юность ответить не хочет. Но, увидав, что у меня вся борода поседела, сразу Эрос прочь отлетел на золотистых крыльях». Стихотворение «Пиршество» Анакреон начинает так: «Принеси мне чашу, отрок, — осушу ее я разом! Ты воды ковшей с десяток в чашу влей, пять — хмельной браги. И тогда, объятый Вакхом, Вакха я прославлю чинно. Ведь пирушку мы наладим не по-скифски: не допустим мы ни гомона, ни криков, но под звуки дивной песни отпивать из чаши будем». Вакх одно из имен бога Диониса. Заканчивается стихотворение словами: «Тот мне не люб, кто в гостях, пируя за полным кратером, речь заведет о вражде, о многослезной войне. Тот мне любезен, кто Муз и дары золотой Афродиты вспомнит на радость гостям, полня весельем весь дом».

Плутарх известен своим большим сочинением «Сравнительные жизнеописания», но у него есть и множество небольших трактатов и диалогов, наподобие платоновских. Один из таких диалогов под названием «Об Эросе», участниками которого являются Флавиан и Автобул, мы сейчас и откроем. Как это бывало и у Платона (например, диалог «Тимей»), плутарховский диалог очень скоро превращается в монолог Атибула, который знакомит постоянно молчащего Флавиана с представлениями об Эросе различных персонажей под именами Протоген, Дафней, Аристипп, Писий и т.д., которые между собой и отцом Атибула затеяли спор о сущности Эроса. Таким образом, получился диалог в диалоге, в котором местами воспроизводится другие диалоги. Эту форму вложенных диалогов использовал и Платон, в частности, в «Пире». Передам мнения Протогена и Дафнея, рассуждающих о низкой и возвышенной любви между мужчиной и женщиной, а также между мужчиной и мальчиком.

Протоген говорит: «Действительно, законодатели справедливо превозносят это соединение [мужчин и женщин] как необходимое для продолжения человеческого рода и прославляют его перед толпой. Но у истинного Эроса нет ничего общего с гинекеем [с супружескими обязанностями], и я утверждаю, что отношение к женщинам или девушкам тех, кто к ним пристрастился, так же далеко от Эроса, то есть любви, как отношение мух к молоку или пчел к сотам или поваров к откармливаемым ими в темноте телятам и птицам, к которым они не испытывают никаких дружественных чувств.

Но подобно тому, как влагаемое в нас природой влечение к хлебу и другой пище ограничено мерой достаточности, а излишество в этом получает название обжорства или чревоугодия, так женщина и мужчина от природы нуждаются в даваемом ими друг другу удовлетворении, но если ведущее к этому влечение достигает такой силы, что становится яростным и неудержимым, то не подобает давать ему имя Эроса. Эрос, соприкоснувшись с молодой и одаренной душой, приводит ее к добродетели по пути дружбы; а желания, устремленные на женщину, в лучшем случае завершаются преходящим телесным наслаждением. В этом смысл ответа, который был дан Аристиппом человеку, жаловавшемуся, что Лайда его не любит. "Я знаю, — сказал Аристипп, — что вино и рыба меня не любят, и, однако, я с удовольствием пользуюсь тем и другим". Ведь цель желания — наслаждение и удовлетворение. А Эрос, утратив ожидание дружбы, не желает оставаться прежним и ублажать цветущую молодость, раз она не воздает ему душевным расположением, основанием для дружбы и добродетели.

…Подобно тому как только горный орел — настоящий тот, которого Гомер называет "черным" и "ловчим", а другие — низкопородные, питающиеся по болотным местам рыбой и непроворными птицами и в поисках пропитания часто издающие какие-то жалобные крики,— так и Эрос подлинный только один, обращенный к мальчикам, не "блистающий огнем желания", как сказал о любви к девушкам Анакреон, не "надушенный и наряженный", а простой и неиспорченный, каким ты увидишь его в философских собеседованиях в гимнасиях и палестрах, в поисках молодых людей, достойных того, чтобы обратиться к ним с настойчивым благородным призывом к добродетели.

Но другого Эроса, расслабляющего и домоседствующего, близкого к женским уборам и ложам, ищущего изнеженности, развращенности и недостойных мужа наслаждений, чуждого дружбы и божественного огня, необходимо отвергнуть, как и отверг его Солон: он запретил рабам любить мальчиков и заниматься гимнастикой, но не препятствовал их общению с женщинами, исходя из того, что дружба есть нечто прекрасное и гражданственное, а наслаждение — нечто пошлое и неблагородное. Поэтому и любовь рабов к мальчикам не может быть благородной: это только телесное сочетание, как и любовь женщин».

На эти рассуждения Протогена о двух видах Эроса, т.е. о возвышенной любви и обыкновенном сексе, ответил Дафней. «Клянусь Зевсом,— сказал он,— хорошо, что ты упомянул о Солоне: его надо привлечь как образцового носителя Эроса, "пока он среди любезных цветов юности знает любовь мальчика, желая его бедер и сладостных уст" [строчка из стихотворения Солона]. Присоединим к Солону и Эсхила, который говорит: "забыт тобою нежных чресл почет твоих и крепкое забыто лобызание". Иные, вероятно, насмехаются над этими поэтами, которые заставляют влюбленных, как жрецов и гадателей, рассуждать о бедрах и чреслах. Но я усматриваю здесь важнейшее свидетельство по вопросу о любви к женщинам. Ведь если противное природе общение с мужчинами не устраняет дружеского расположения и не вредит ему, то согласное с природой общение с женщинами должно в еще большей мере через благосклонность вести к дружескому расположению. Ведь словом "благосклонность", Протоген, древние обозначали согласие женщины на общение с мужчиной. Так, Пиндар говорит, что Гефест родился от Геры "без Харит". Сапфо с такими словами обращается к девушке, еще не достигшей брачного возраста: "ты показалась мне маленькой девочкой, чуждой Харитам". А Гераклу в одной трагедии задают вопрос: "Ты силою добился благосклонности? "

Но когда мальчики, либо подвергаясь разбойному насилию, либо добровольно, в силу собственной развращенности, позволяют, как выражается Платон, "покрывать и засевать себя наподобие четвероногих", то такая "благосклонность" не только не содержит ничего благого, но безобразна и чужда Афродиты. Думаю поэтому, что Солон написал те стихи еще в молодости, "отягченный обилием семени", по выражению Платона, состарившись же, он говорит иначе: "Дороги мне Киприды дары, дары Диониса, Дороги Музы, что нам отдых и радость несут". Он как бы нашел в браке и философии успокоение после волнений и бурь любви к мальчикам.

Итак, Протоген, если рассудить по правде, то надо признать, что любовь к мальчикам и любовь к женщинам происходит от одного и того же Эроса. Если же ты, не желая уступить в споре, настаиваешь на их различении, то окажется, что этот обращенный на мальчиков Эрос заслуживает порицания. Появившись на свет поздно, как бы у престарелых родителей, незаконный и темного происхождения, он воздвигает гонение на законного и старшего Эроса. Совсем недавно он проник в гимнасии вслед за обычаем обнажаться при телесных упражнениях, проталкиваясь среди мальчиков и мимоходом обнимая их за плечи, понемногу отрастил крылья, и вот его уже не сдержать, и он бранит и поносит брачного Эроса, хранителя бессмертия человеческого рода, передающего светоч жизни от поколения к поколению.

Этот незаконный Эрос отрекается от наслаждения: стыд и страх заставляют его искать благопристойное объяснение для своего пристрастия к молодым и красивым. И вот таким предлогом становится для него дружба и добродетель. Он покрывается пылью палестры, омывается холодной водой, нахмуривает брови и громогласно объявляет, что занимается философией и соблюдает целомудрие в соответствии с законом; но вот ночью, без помех — "сладка добыча, если страж глаза сомкнул". Если же, как говорит Протоген, с мальчиками не происходит плотское общение, то как возможен Эрос там, где нет Афродиты, которую он волею богов призван почитать и которая уделяет ему от своего достоинства и силы? А если и есть какой-то Эрос без Афродиты, подобно тому, как существует опьянение без вина, вызываемое напитком из фиг, или ячменя, то он будет способен только возбуждать, не принося плода и завершения, а только пресыщение и отвращение».

В этом диалоге Протогена и Дафнея называются имена Гомера, Сапфо и Солона, без знания произведений которых трудно говорить о любви, как она трактовалась в античные времена. Процитированное только что сочинение Плутарха кое-что проясняет, но важно понять, что обсуждаемая в нем тема любви стояла чуть ли не на первом месте в среде культурных эллинов. Самым важным сочинением в этом отношении является диалог «Пир». Плутарх, видимо, подражал Платону — и по форме, и по содержанию, — когда писал свой диалог «Об Эросе».

Идея платоновского сочинения состоит в следующем. Собрались семь мужей на пирушку и решили выяснить, какова сущность Эроса (читай, любви). Первым речь держал наш старый знакомый — Федр, который, как и в диалоге Платона «Федр», напирал в основном на чувственную любовь. Потом разговор пошел по нарастающей: в речах Павсания, Эриксимаха, Аристофана и Агафона чувство любви приобретало все более и более черты высшей духовности. В частности, Павсаний заговорил о двух Эросах. «Все мы знаем, что нет Афродиты без Эроса, — говорит он, — следовательно, будь на свете одна Афродита, Эрос был бы тоже один; но коль скоро Афродиты две [Афродита Урания, т.е. Небесная, Почетная, и Афродита Пандемос, т.е. Народная, Пошлая], то и Эросов должно быть два.

…Эрос Афродиты пошлой поистине пошл и способен на что угодно; это как раз та любовь, которой любят люди ничтожные. А такие люди любят, во-первых, женщин не меньше, чем юношей; во-вторых, они любит своих любимых больше ради их тола, чем ради души, и, наконец, любят они тех, кто поглупее, заботясь только о том, чтобы добиться своего, и не задумываясь, прекрасно ли это. Вот почему они и способны на что угодно — на хорошее и на дурное в одинаковой степени. Ведь идет эта любовь как-никак от богини, которая не только гораздо моложе другой, но и по своему происхождению причастна и к женскому и к мужскому началу.

Эрос же Афродиты небесной восходит к богине, которая, во-первых, причастна только к мужскому началу, но никак не к женскому, — недаром это любовь к юношам,— а во-вторых, старше и чужда преступной дерзости. Потому-то одержимые такой любовью обращаются к мужскому полу, отдавая предпочтение тому, что сильней от природы и наделено большим умом. Но и среди любителей мальчиков можно узнать тех, кем движет только такая любовь. Ибо любят они не малолетних, а тех, у кого уже обнаружился разум, а разум появляется обычно с первым пушком. Те, чья любовь началась в эту пору, готовы, мне кажется, никогда не разлучаться и жить вместе всю жизнь; такой человек не обманет юношу, воспользовавшись его неразумием, не переметнется от него, посмеявшись над ним, к другому.

Надо бы даже издать закон, запрещающий любить малолетних, чтобы не уходило много сил неизвестно на что; ведь неизвестно заранее, в какую сторону пойдет духовное и телесное развитие ребенка — в дурную или хорошую. Конечно, люди достойные сами устанавливают себе такой закон, но надо бы запретить это и поклонникам пошлым, как запрещаем мы им, насколько это в наших силах, любить свободнорожденных женщин. Пошлые эти люди настолько осквернили любовь, что некоторые утверждают даже, будто уступать поклоннику предосудительно вообще. Но утверждают-то они это, глядя на поведение как раз таких людей и видя их назойливость и непорядочность, ибо любое дело, если только оно делается непристойно и не так, как принято, не может не заслужить порицания» [180d — 182a].

За Павсанием держал речь Эриксимах: «Что Эрос двойствен, это, по-моему, очень верное наблюдение. Но наше искусство — искусство врачевания — показывает мне, что живет он не только в человеческой душе и не только в ее стремлении к прекрасным людям, но и во многих других ее порывах, да и вообще во многом другом на свете — в телах любых животных, в растениях, во всем, можно сказать, сущем, ибо он бог великий, удивительный и всеобъемлющий, причастный ко всем делам людей и богов. И начну я с врачевания, чтобы нам, кстати, и почтить это искусство.

Двойственный этот Эрос заключен в самой природе тела. Ведь здоровое и больное начала тела, по общему признанию, различны и непохожи, а непохожее стремится к непохожему и любит его. Следовательно, у здорового начала один Эрос, у больного — другой. И если, как только что сказал Павсаний, угождать людям достойным хорошо, а распутникам — плохо, то и в самом о теле угождать началу хорошему и здоровому — в чем и состоит врачебное искусство — прекрасно и необходимо, а началу плохому и больному — позорно, безобразно, и нужно, наоборот, всячески ему противодействовать, если ты хочешь быть настоящим врачом. Ведь врачевание — это, по сути, наука о вожделениях тела к наполнению и к опорожнению, и кто умеет различать среди этих вожделений прекрасные и дурные, тот сведущий врач, а кто а добивается перемены, стремясь заменить в теле одно вожделение другим, создавая нужное вожделение там, где его нет, но где оно должно быть, и удаляя оттуда ненужное, тот — великий знаток своего дела. Ведь тут требуется умение установить дружбу между самыми враждебными в теле началами и внушить им взаимную любовь» [186 a — d].

Самой важной является речь Сократа, который характеризует любовь, как стремление к абсолютно прекрасному, высшим благам и абстрактным идеалам. Он считает, что наисильнейшее чувство, которым владеет человек, должно быть поставлено на благие цели. Задача любого человека привести его в гармонические отношения с душой, заставить служить на благо дружбы, товарищества, законности, а также житейского счастья и высокой нравственной справедливости. Сократовский, а точнее, платоновский Эрос — это уже не столько сексуальная любовь, сколько любовь вообще, в том числе любовь к творчеству на поприще поэзии, науки, философии, законодательства. Таким образом, Платон развил за две с лишним тысячи лет до Фрейда теорию сублимации, со всеми ее нюансами. В частности, Фрейд говорил об амортизации, т.е. о сглаживании мгновенно возникшего сексуального импульса, при котором короткий, но высокий скачок libido превращался бы в долгую творческую разрядку. Примерно об этом же говорит и древний мудрец, сравнивая рождение дитя с рождением в муках творчества литературного, философского или научного произведения.

Свое мнение на любовь Платон вложил в уста Сократа, а тот, в свою очередь, вложил его в уста Диотимы. Она говорит: «Дело в том, Сократ, что все люди беременны как телесно, так и духовно, и, когда они достигают известного возраста, природа наша требует разрешения от беременности. Разрешиться же она может только в прекрасном, но не в безобразном. …Любовь вовсе не есть стремление к прекрасному, как то тебе, Сократ, кажется… [Она есть] стремление родить и произвести на свет в прекрасном… А почему именно родить? Да потому, что рождение — это та доля бессмертия и вечности, которая отпущена смертному существу. Но если любовь, как мы согласились, есть стремление к вечному обладанию благом, то наряду с благом нельзя не желать и бессмертия. А значит, любовь — это стремление и к бессмертию» [206 c — 207 a].

Диотима Платона учит, что любой человек мечтает о бессмертии. Оставляя потомство, он пытается обессмертить себя. Но существует беременность духовная, дитя можно вынашивать не только в чреве, но и в душе. Сочинения Гомера разве не его дети, которых он долго вынашивал, а потом родил? «В почете у вас и Солон, родитель ваших законов», — говорит Диотима. На путь истинный она наставляет Сократа следующими словами: «начав с отдельных проявлений прекрасного, надо все время, словно бы по ступенькам, подниматься ради самого прекрасного вверх — от одного прекрасного тела к двум, от двух — ко всем, а затем от прекрасных тел к прекрасным нравам, а от прекрасных нравов к прекрасным учениям, пока не поднимешься от этих учений к тому, которое и есть учение о самом прекрасном, и не познаешь наконец, что же это — прекрасное. И в созерцании прекрасного самого по себе, дорогой Сократ, — продолжала мантинеянка, — только и может жить человек, его увидевший. Ведь, увидев его, ты не сравнишь его ни со златотканой одеждой, ни с красивыми мальчиками и юношами, при виде которых ты теперь приходишь в восторг, и, как многие другие, кто любуется своими возлюбленными и не отходит от них, согласился бы, если бы это было хоть сколько-нибудь возможно, не есть и не пить, а только непрестанно глядеть на них и быть с ними. Так что же было бы, — спросила она, — если бы кому-нибудь довелось увидеть прекрасное само по себе прозрачным, чистым, беспримесным, не обремененным человеческой плотью, красками и всяким другим бренным вздором, если бы это божественное прекрасное можно было увидеть во всем его единообразии? Неужели ты думаешь, — сказала она, — что человек, устремивший к нему взор, подобающим образом его созерцающий и с ним неразлучный, может жить жалкой жизнью? Неужели ты не понимаешь, что, лишь созерцая прекрасное тем, чем его и надлежит созерцать, он сумеет родить не призраки добродетели, а добродетель истинную, потому что постигает он истину, а не призрак? А кто родил и вскормил истинную добродетель, тому достается в удел любовь богов, и если кто-либо из людей бывает бессмертен, то именно он» [211 c — 212a].

Разве это не теория сублимации? Только между учением Платона и Фрейда имеется одно существенное различие: после чтения диалогов Платона испытываешь возвышенные чувства, которые возникают всякий раз, когда соприкасаешься с чем-то чистым, после же чтения Фрейда хочется пойти в душ и помыться. В сущности, теория сублимации Платона проработана намного глубже и общо, чем это сделал Фрейд, так как античный философ затрагивает по существу все «тела» без исключения, а не только женские или мужские, которые моют в банях. От прекрасных тел платоновский Сократ переходит к прекрасным душам, от них — к прекрасным идеям и далее к высшим идеалам. Платон в «Пире» и других своих сочинениях возвысил союз Души и Любви, Фрейд же, напротив, принизил это единение, свел его к обыкновенным половым отношениям, оставив человеку лишь черную половину души, т.е. воронова коня Платона. Фрейдистское Оно — это похотливое, бессознательное животное, вся задача которого сводится к подкупу или обману, хотя и сознательного, но лишенного энергии Сверх-Я, в котором нет ни грана от возвышенной Любви.

Как образованный человек, Фрейд, конечно, был знаком с платоновским «Государством», где есть немало мест, рассказывающих о роли сексуальности в жизни отдельного человека и общества в целом. Приведем отрывок, который, наверняка, читал Фрейд. Возможно, это место лишний раз убедило его в правоте однажды выбранной им основы психоанализа. Начнем с вопроса Адиманта, адресованного Сократу.

« — О каких вожделениях ты говоришь? — Спрашивает Адимант.

— О тех, что пробуждаются во время сна, когда дремлет главное, разумное и кроткое, начало души [фрейдовская категория Я], — поясняет Сократ, — зато начало дикое, звероподобное [Оно] под влиянием сытости и хмеля вздымается на дыбы, отгоняет от себя сон и ищет, как бы удовлетворить свой норов. Тебе известно, что в таком состоянии оно отваживается на все, откинув всякий стыд и разум. Если ему вздумается, оно не остановится даже перед попыткой сойтись со своей собственной матерью, да и с кем попало из людей, богов или зверей; оно осквернит себя каким угодно кровопролитием и не воздержится ни от какой пищи. Одним словом, ему все нипочем в его бесстыдстве и безрассудстве.

— Сущая правда.

— Когда же человек соблюдает себя в здоровой воздержанности, он, отходя ко сну, пробуждает свое разумное начало, потчует его прекрасными доводами и рассуждениями и таким образом воздействует на свою совесть [Сверх-Я]. Вожделеющее же начало он хоть и не морит голодом, но и не удовлетворяет его до пресыщения: пусть оно успокоится и не тревожит своими радостями и скорбями благороднейшее в человеке. Пусть это последнее без помехи, само по себе, в совершенной своей чистоте стремится к исследованию и ощущению того, что ему еще не известно, будь то прошлое, настоящее или будущее. Точно так же человек укротит и яростное свое начало, для того чтобы не отходить ко сну взволнованным и разгневанным. Успокоив эти два вида свойственных ему начал и приведя в действие третий вид — тот, которому присуща разумность, — человек предается отдыху. Ты знаешь, что при таких условиях он скорее всего соприкоснется с истиной и меньше всего будут ему мерещиться во сне всякие беззаконные видения.

— Я совершенно с тобой согласен.

— Но мы слишком отклонились в сторону, говоря об этом. Мы хотели убедиться лишь вот в чем: какой-то страшный, дикий и беззаконный вид желаний таится внутри каждого человека, даже в тех из нас, что кажутся вполне умеренными; это-то и обнаруживается в сновидениях. Суди сам, дело ли я говорю, и допускаешь ли ты это. — Конечно, допускаю» [IX, 571c — 572b].

Платон однозначно связывал все дикое в человеке с необузданной сексуальностью. Приведем еще один фрагмент диалога, где рассказывается, как ужасен человек, попавший под власть своего звероподобного Оно.

« — Когда все истощится, — говорит Сократ, — тогда рой раздувшихся вожделений, угнездившихся в этих людях, начнет жужжать и эти люди, словно гонимые стрекалом различных желаний, а особенно Эротом (ведь он ведет за собой все желания, словно телохранителей), впадут в безумие и будут высматривать, у кого что есть и что можно отнять с помощью обмана или насилия.

— Да, конечно.

— У них настоятельная потребность грабить, иначе придется терпеть невыносимые муки и страдания.

— Да, это неизбежно.

— Все возрастая, стремление такого человека к удовольствиям превосходит его прежние прихоти и их обездоливает; точно так же он сам начинает притязать на большее перед своими отцом и матерью, поскольку он их моложе, и, издержав свою долю, он будет присваивать и тратить отцовские деньги.

— И что же дальше?

— Если родители не допустят этого, разве он не попытается первым делом обокрасть их и обмануть?

— Непременно.

— А если бы это оказалось невозможно, разве он не ограбил бы их, прибегнув к насилию?

— Я думаю, да.

— А если старики окажут сопротивление и вступят с ним в борьбу, разве он пощадит их и остережется поступков, свойственных тиранам?

— Я не поручусь за участь родителей такого человека.

— Но, ради Зевса, Адимант, неужели из-за какой-то новой своей подружки, без которой он мог бы и обойтись, он станет бить родную мать? Или ради цветущего юноши, с которым он только что подружился, хотя и без этого можно бы обойтись, он подымет руку на своего родного отца, пусть престарелого и отцветшего, но самого давнишнего из своих друзей? Неужели этот человек отдаст, по-твоему, своих родителей в рабство подобным людям, введя их в свой дом? — Отдаст, клянусь Зевсом.

— Великое же счастье родить сына с тираническими наклонностями!

— Да, величайшее!

— А что же с ним будет, когда истощатся у него и отцовские, и материнские средства, а между тем в нем скопился целый рой прихотей? Не заставит ли его это сначала залезть в чужой дом либо снять плащ с запоздалого ночного прохожего, а затем обчистить какой-нибудь храм? Во всех этих поступках прежние его мнения о том, что прекрасно, а что гадко, усвоенные им с детских лет и считавшиеся правильными, покорятся власти недавно выпущенных на волю желаний, сопровождающих Эрота и им возглавляемых. Раньше, пока человек подчинялся обычаям, законам и своему отцу и внутренне ощущал себя демократом, эти желания высвобождались у него лишь в сновидениях. Теперь же, когда его тиранит Эрот, человек навсегда становится таким, каким изредка бывал во сне, ему не удержаться ни от убийства, ни от обжорства, ни от проступка, как бы ужасно все это ни было: посреди всяческого безначалия и беззакония в нем тиранически живет Эрот. Как единоличный властитель, он доведет объятого им человека, словно подвластное ему государство, до всевозможной дерзости, чтобы любой ценой удовлетворить и себя, и сопровождающую его буйную ватагу, составившуюся из всех тех вожделений, что нахлынули на человека отчасти извне, из его дурного окружения, отчасти же изнутри, от бывших в нем самом такого же рода вожделений, которые он теперь распустил, дав им волю. Разве не такова жизнь подобного человека?

— Да, такова» [IX, 573e — 575a].

Этот экскурс в древнегреческую философию доказывает, что учение Фрейда не является чем-то выдающимся по сравнению с психологическим учением Платона, а где-то, в частности, в выразительности художественных средств, оно еще и проигрывает. Даже если отбросить обвинения в прямом плагиате теории слоистой психики, то все равно венский психиатр при ближайшем рассмотрении его учения не создал ничего оригинального по сравнению с Платоном. Вся античная культура держится на эротизме. Начиная с богов — Эрота, Аполлона, Диониса, Афродиты — и заканчивая философскими сочинениями древних мудрецов, все сходится на эротике: миром правит любовь!

Два типа Эроса, Пошлый и Небесный, о которых рассказывает Платон, а за ним и Плутарх, — это два уровня психики — Оно и Сверх-Я. Таким образом, изучая сочинения Платона на темы эротической психологии или психологии любви, мы знакомимся с древнегреческим психоанализом. Если кто-то думает, что за терминами Я, Оно и Сверх-Я стоит большая наука, он сильно заблуждается; это — просто технические термины, которые можно было с успехом заменить словами возничий, вороной и белый конь, которыми пользовался Платон. За словами нужно уметь разглядеть модель реальности. Нужно сравнивать не понятия, а представления или даже цельные концептуальные структуры, которые у Платона прячутся за мифическими образами, а у Фрейда — за суррогатной терминологией.

Платон размышлял при помощи конкретных представлений, метафор и аллегорий, которые принято называть мифологическими. Там, где переводчик вставлял слово любовь читателю его произведений нужно представлять бога Эроса. В цитированных текстах образ этого божества встречался часто, так что у читателя относительно этого понятия работы было немного. Но вот с другим термином — душа — нам не повезло, поскольку эквивалентный ей образ — богиня Психея — в тексте ни разу не встретился. Между тем термин yuchдуша, дух, дыхание, жизнь — нуждается в конкретном воплощении, в противном случае Платона сложно понять. Ведь у него Любовь (Эрос) неразлучна с Душой (Психеей): любовь пробуждает душу, и наоборот, когда Эрос уходит от Психеи, та перестает существовать. Следовательно, рассказывая о структуре души (вспомним белого и вороного коня), Платон тем самым пытался донести до нас природу любви. И наоборот, фиксируя двойственную, даже взаимоисключающую природу Эроса, Платон хотел постичь сущность человеческой души — Психеи.

Для фрейдистской сексуально-психологической теории можно подобрать мифологический эквивалент. Образ пениса Фрейд постоянно находил в сновидениях своих больных; видения обнаженной женской натуры преследовали его при написании текстов. В античной мифологии фаллическому символу соответствовало божество по имени Приап. Ему, этому материализованному вожделению из возбужденной плоти, а не духовному существу Эросу, связанному с эфирной Психеей, отвечает фрейдистское бессознательное Оно. Вороной конь Платона, т.е. темная и недобрая половина души автоматически предполагает существование белого коня, светлую и добрую часть Эроса.

Приап же не связан с Психеей, он не обладает двойственностью Эроса, о которой рассказывал Платон и Плутарх. Приап — монистическое существо, можно даже сказать, физическое вещество, которое изображалось в виде фаллоса необычайно огромных размеров, а символизировалось грибом, свиным пятаком или ослом. У всех народов считалось, что это божество покровительствует домашнему скоту. Павсаний в «Описании Эллады» сообщает: «Этому богу воздается поклонение во многих местах, где имеются выгоны коз и овец и где роятся пчелы, но выше всех богов его почитают особенно жители Лампсака, говоря, что он сын Диониса и Афродиты» [IX, 31, 2]. Если Диониса (Вакха) греки нередко изображали в виде мощного быка-производителя, то Приап болтался у него между задними ногами. Самая безобидная его демонстрация — это кукиш, символизирующий мужской половой орган.

Страбон сообщает, что «Приап — это приморский город и гавань. По одним рассказам, его основали милетцы, которые в то же самое время выслали колонию в Абидос и Проконнес; по другим же — он был основан жителями Кизика. Он назван по имени Приапа, чтимого там; затем его культ был перенесен сюда из Орней вблизи Коринфа, или же жители пришли к почитанию бога оттого, что он считался сыном Диониса и нимфы; ведь как сама эта местность весьма богата виноградом, так и области, граничащие с ней, именно области парийцев и лампсакцев. Во всяком случае Ксеркс отдал Фемистоклу Лампсак «на вино». Впрочем, Приап был объявлен божеством людьми позднейшего времени, ибо даже Гесиод не знает его; он имеет сходство с аттическими божествами — Орфанной, Конисалом, Тихоном и другими в таком роде».

Приап или аналогичные ему божества, названные Страбоном, не пользовался почтением у образованных эллинов. Его имя не встретишь в сочинениях Платона, возможно, потому, что его культ не был тогда распространен в культурных слоях общества. Однако простолюдины часто и охотно говорили о Приапе или богах, которые заменяли его. Приапа выставляли на огороде в виде чучела в красной шапочке, в длинном плаще, из-под которого торчал длинный фаллос, окрашенный в ярко алый цвет. На крестьянских праздниках он выступал в виде здоровенного мужичины с лысой головой и с окладистой бородой, который на груди держал две большие тыквы. О Приапе пели пошлые песенки и сочиняли стишки, которые затем звучали на шумном базаре или во время попойки. О нем рассказывалось множество анекдотов, сочинялась мифы фривольного содержания. Он — божество бездомных, девиц легкого поведения, матросов и рыбаков, которые слонялись по борделям и были подолгу оторваны от своей семьи. В мифологической литературе Приап занимает самый низший уровень эротической стратификации. В приведенных из Платона и Плутарха отрывках говорилось о двух уровнях эротизма. Приап, конечно, соответствовал пошлому Эросу, но вообще число эротических страт в древних эзотерических учениях, в частности древнеиндийской йоге, доходило до двух десятков.

В сущности, Фрейд создал не эротическую, а приапическую теорию секса, согласно которой его бессознательное Оно, или маниакальный Приап, страдает неуемной потенцией. Никакая внутренняя и внешняя цензура в виде Я или Сверх-Я не в состоянии сдержать его похоть. Беспомощность Сверх-Я как бы заранее закладывается в психодинамику фрейдизма. Таким образом, фрейдизм освободил и воспел бессознательную стихию, сообщив ей всесокрушающую мощь, перед которой бессильна цензура. Возвышенный человек чистых помыслов сказал бы: «Нет, моя темная и низкая природа слабей моей светлой и возвышенной половины; я в силах преодолеть все свои звериные инстинкты». Фрейд же расставил акценты прямо противоположным образом. Он не верит, что человек в состоянии жить гармонично, не лгать себе и не дурачить окружающих относительно своих вожделенных чувств. Между тем, психологическая установка человека не отделима от эпистемологической. Теоретические соображения — всего лишь часть общего мировоззрения, которого придерживается субъект. Науку и жизнь невозможно разделить на два непересекающихся потока: они слитны и не имеют внутренней демаркационной линии.

Овидий рассказал миф, как Приап эллинов покусился на честь мирно спящей Весты — богини домашнего очага. К счастью, осел Силена своим криком разбудил обитателей Олимпа, чем до смерти перепугал злоумышленника. Сегодня нет осла, на котором разъезжал Силен, и богов Олимпа уже никто не боится. Страха общественного мнения, т.е. внешней цензуры, больше не существует. Нет и доброго, белого коня Платона, т.е. ослабла внутренняя цензура, совестливой половины Психеи. Это случалось не раз в истории человечества. Много веков назад сирийский храм Аттиса был украшен фаллосами и фаллическими сценами из жизни богини Астарты. В честь нее устраивались народные гуляния, которые выливались в постыдные оргии. Аттис — бог фригийского происхождения, связанный с оргиастическим культом Кибелы, дарительницы плодоносных сил земли. Весной сельское население прибегало к сексуальным излишествам, чтобы задобрить богов и богинь плодородия.

Находились люди, которых эти коллективные сцены вызывали активный протест. Они шли на воздержание и даже самооскопление, чтобы навсегда лишить себя сладострастного чувства. Восточный культ обрезания вбирает в себя одновременно два момента: с одной стороны, он символизировал оскопление, с другой, оплодотворение; оправдывался он и гигиеническими соображениями. С фаллическим культом, который существовал у большинства первобытных народов, связаны самые невероятные ритуалы. Деревянным и каменным фаллосам больших и малых размеров не только возносили молитвы, но и ставили на могилах умерших сородичей. Из фаллосов животных приготовляли пищу и делали украшения. Рисованные и бутафорские фаллосы вывешивали у себя в жилище и в загонах для скота.

Поскольку Приап олицетворял сексуальную потенцию, то в гибнущей от распутства Римской империи он стал чрезвычайно популярен. Многие римляне, причем знатного происхождения, носили с собой амулеты в виде небольших фаллосов, которые назывались fascinum или fascinus. На праздниках в честь Диониса, который падал на время сбора винограда, по улицам носили огромный фаллос длиной 120 локтей. Вся процессия наряжалась в пестрые одежды, участники надевали маски и привязывали себе к бедрам бутафорские фаллосы. Поскольку виноделие было широко распространено в Италии, на празднике Вакха, вино лилось рекой. На улице звучала веселая музыка, на театральных подмостках разыгрывались пошлые мистерии на религиозные мотивы, ставились сатирические сценки в духе Аристофана, повсюду были слышны непристойные шутки и песни. Празднование виноградного сбора плавно перетекало в вакханалию, когда вакханки и вакханты — участники вакханалии обоих полов — устраивали шумные оргии с диким разгулом самых низменных страстей.

Древняя оргия — это не только общественное проституирование, открытый коллективный секс, но и безжалостное насилие непокорных, и хладнокровное убийство соперников. Городские и сельские оргии мало отличались друг от друга: они представляли собой разгульное пиршество, сопровождавшееся разнузданным развратом. Участники оргий сбрасывали с себя одежды или костюмированные наряды и развлекались, что называется, по полной программе: мужьям полагалось обмениваться своими женами. До сих пор в Вене — городе, где практиковал Фрейд — хранится бронзовая табличка (Senatus consultum de Bacchanalibus), датированная 186 г., в которой говорится, что римский сенат принимает самые строгие меры в отношении зачинщиков вакханалии. После выхода в свет распоряжений по запрету пьяных оргий многие вакханки и вакханты были казнены, посажены в тюрьмы и изгнаны из страны, однако вакханалии не прекратились, а даже усилились. Они продолжались еще несколько столетий до полного распада Римской империи, когда ее территория вышла из-под контроля язычников и оказалась в руках христиан.

В нынешние времена особенно в сельской местности с культовым празднованием Приапа и Диониса также проводятся комические обряды, выставляются соответствующие им фетиши, демонстрируется песенное, поэтическое и танцевальное искусство, но вакханалий уже никто не устраивают. Раньше Приапу, как и Дионису, возводили каменные статуи, поскольку традиционно его связывали с культом плодородия. Сегодня их бережно хранят, как памятники культуры, но уже не строят новых. Хотя до сих пор считается, что если бесплодная женщина поцелует священную статую Приапа, это избавит ее от недостатка.


 


Hosted by uCoz