Либерализм и тоталитаризм

Хрестоматия

Платон (1)

Платон «Раньше, пока человек подчинялся обычаям, законам и своему отцу и внутренне ощущал себя демократом, эти желания высвобождались у него лишь в сновидениях; теперь же, когда его тиранит Эрот, человек навсегда становится таким, каким изредка бывал во сне, ему не удержаться ни от убийства, ни от обжорства, ни от проступка, как бы ужасно все это ни было: посреди всяческого безначалия и беззакония в нем тиранически живет Эрот»

Цицерон сообщает в диалоге «О законах» (кн. II, 14), что Платон «первым написал сочинение о государстве и другое — о законах» и что «Платон, по-видимому, признал, что закону свойственно также и стремление кое в чем убеждать, а не ко всему принуждать силой и угрозами». Мы поступим разумно, если начнем с Платона.

Время жизни Платона — с 427 г. по 347 г. до Р.Х. Диоген Лаэртский в своем известном сочинении «О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов» сообщает, что “Платон афинянин, сын Аристона и Периктионы (или Потоны), которая вела свой род от Солона... Родился Платон в 88-ю олимпиаду, седьмого фаргелиона, в день, когда делосцы отмечают рождение Аполлона” (III, 1 — 2), т.е. 27 мая. Далее он пишет: “Грамоте он учился у Дионисия, о котором упоминает в своих «Соперниках», а гимнастикой занимался у борца Аристона из Аргоса — от него он и получил имя Платон («Широкий») за свое крепкое сложение, а прежде звался Аристоклом, по имени деда (так пишет Александр в «Преемствах»). Впрочем, некоторые полагают, что он так прозван за широту своего слога, а Неанф — что за широкий лоб. Иные говорят, будто он даже выступал борцом на Истме (так пишет Дикеарх в I книге «Жизнеописаний»), занимался живописью и сочинял стихи — сперва дифирамбы, а потом лирику и трагедии. Но говорят, голос у него был слабый (так пишет и Тимофей Афинский в «Жизнеописаниях»).

Рассказывают, что Сократу однажды приснился сон, будто он держал на коленях лебеденка, а тот вдруг покрылся перьями и взлетел с дивным криком: а на следующий день он встретил Платона и сказал, что это и есть его лебедь. Сперва Платон занимался философией <в Академии, затем в саду близ Колона> (так пишет Александр в «Преемствах»), следуя Гераклиту; но потом, готовясь выступить с трагедией на состязаниях, он услышал перед Дионисовым театром беседу Сократа и сжег свои стихи с такими словами: «Бог огня, поспеши: ты надобен нынче Платону!».

И с этих пор (а было ему двадцать лет) стал он неизменным слушателем Сократа; после кончины Сократа примкнул к Кратилу, последователю Гераклита, и Гермогену, последователю Парменида; потом, в двадцать восемь лет (по словам Гермодора), вместе с некоторыми другими сократиками перебрался в Мегары к Евклиду; потом поехал в Кирену к математику Феодору; оттуда — в Италию, к пифагорейцам Филолаю и Евриту; оттуда — в Египет к вещателям (говорят, туда его сопровождал Еврипид); там он заболел, и жрецы исцелили его морской водой” (III, 4 — 6). Вернувшись в Афины, Платон поселился в Академии, что находилась в роще за городскими стенами (название происходит от героя Гекадема).

Диоген также пишет, что “Он соединил учения Гераклита, Пифагора и Сократа: о чувственном восприятии он рассуждал по Гераклиту, об умопостигаемом — по Пифагору, а об общественном — по Сократу” (III, 8).

ПлатонПлатона критиковали за его утопическую теорию государства начиная с Аристотеля и кончая Карлом Поппером. Однако он первый известный истории мыслитель, который в своем сочинении «Государство» предупредил об опасности перерождения демократии в тиранию. На много веков опередив Фрейда, Платон указал на «эротическую» основу патологической психики «человека тиранического».

— Демократия, на мой взгляд, осуществляется тогда, когда бедняки, одержав победу, некоторых из своих противников уничтожат, иных изгонят, а остальных уравняют в гражданских правах и в замещении государственных должностей, что при демократическом строе происходит большей частью по жребию.
— Да, именно так устанавливается демократия, происходит ли это силой оружия или же потому, что ее противники, устрашившись, постепенно отступят.
— Как же людям при ней живется? — спросил я.— И каков этот государственный строй? Ведь ясно, что он отразится и на человеке, который тоже приобретет демократические черты.
— Да, это ясно,— ответил Адимант.
— Прежде всего это будут люди свободные: в государстве появится полная свобода и откровенность и возможность делать что хочешь.
— Говорят, что так.
— А где это разрешается, там, очевидно, каждый устроит себе жизнь по своему вкусу.
— Да, это ясно.
— Я думаю, что при таком государственном строе люди будут очень различны.
— Конечно.
— Казалось бы, это самый лучший государственный строй. Словно ткань, испещренная всеми цветами, так и этот строй, испещренный разнообразными нравами, может показаться всего прекраснее. Вероятно, многие, подобно детям и женщинам, любующимся всем пестрым, решат, что он лучше всех.
— Конечно.
— При нем удобно, друг мой, избрать государственное устройство. — Что ты имеешь в виду?
— Да ведь вследствие возможности делать что хочешь он заключает в себе все роды государственных устройств. Пожалуй, если у кого появится желание, как у нас с тобой, основать государство, ему необходимо будет отправиться туда, где есть демократия, и уже там, словно попав на рынок, где торгуют всевозможными правлениями, выбрать то, которое ему нравится, а сделав выбор, основать свое государство.
— Вероятно, там не будет недостатка в образчиках.
— В демократическом государстве нет никакой надобности принимать участие в управлении, даже если ты к этому и способен; не обязательно и подчиняться, если ты не желаешь, или воевать, когда другие воюют, или соблюдать, подобно другим, условия мира, если ты мира не жаждешь. И опять-таки, если какой-нибудь закон запрещает тебе управлять либо судить, ты все же можешь управлять и судить, если это тебе придет в голову. Разве не чудесна на первый взгляд и не соблазнительна подобная жизнь?
— Пожалуй, но лишь ненадолго.
— Далее. Разве не великолепно там милосердие в отношении некоторых осужденных? Или ты не видел, как при таком государственном строе люди, приговоренные к смерти или к изгнанию, тем не менее остаются и продолжают вращаться в обществе; словно никому до него нет дела и никто его не замечает, разгуливает такой человек прямо как полубог.
— Да, и таких бывает много.
— Эта снисходительность вовсе не мелкая подробность демократического строя; напротив, в этом сказывается презрение ко всему тому, что мы считали важным, когда основывали наше государство. Если у человека, говорили мы, не выдающаяся натура, он никогда не станет добродетельным; то же самое, если с малолетства — в играх и в своих занятиях — он не соприкасается с прекрасным. Между тем демократический строй, высокомерно поправ все это, нисколько не озабочен тем, кто от каких занятий переходит к государственной деятельности. Человеку оказывается почет, лишь бы он обнаружил свое расположение к толпе.
— Да, весьма благородная снисходительность!
— Эти и подобные им свойства присущи демократии — строю, не имеющему должного управления, но приятному и разнообразному. При нем существует своеобразное равенство — уравнивающее равных и неравных.
— Нам хорошо знакомо то, о чем ты говоришь (Платон. Государство, VIII, 557a — 558c).

Фрагмент фрески Рафаэля— Взгляни же, как эти свойства отразятся на отдельной личности. Или, может быть, надо сперва рассмотреть, как в ней складываются эти черты, подобно тому как мы рассматривали сам государственный строй?
— Да, это надо сделать.
— Не будет ли это происходить вот как: у бережливого представителя олигархического строя, о котором мы говорили, родится сын и будет воспитываться, я думаю, в нравах своего отца.
— Так что же?
— Он тоже будет усилием воли подавлять в себе те вожделения, что ведут к расточительству, а не к наживе: их можно назвать лишенными необходимости.
— Ясно. (VIII, 558c — d).


— Когда юноша, выросший, как мы только что говорили, без должного воспитания и в обстановке бережливости, вдруг отведает меда трутней и попадет в общество опасных и лютых зверей, которые способны доставить ему всевозможные наслаждения, самые пестрые и разнообразные, это-то и будет у него, поверь мне, началом перехода от олигархического типа к демократическому.
— Да, совершенно неизбежно.
— Как в государстве происходит переворот, когда некоторой части его граждан оказывается помощь извне их единомышленниками, так и юноша меняется, когда некоторой части его вожделений помогает извне тот вид вожделений, который им родствен и подобен.
— Да, несомненно.
— И я думаю, что в случае, когда в противовес этому что-то помогает его олигархическому началу, будь то уговоры или порицания отца либо остальных членов семьи, в нем возникает возмущение и противоборство, а также борьба с самим собою.
— Конечно.
— Иной раз, по-моему, демократическое начало уступает олигархическому, часть вожделений отмирает, иные изгоняются, в душе юноши появляется какая-то стыдливость, и все опять приходит в порядок.
— Это случается иногда.
— Но затем, думаю я, другие вожделения, родственные изгнанным, потихоньку развиваясь вследствие неумелости отца как воспитателя, становятся многочисленными и сильными.
— Обычно так и бывает.
— Они влекут юношу к его прежнему окружению, и от этого тайного общения рождается множество других вожделений.
— Конечно.
— В конце же концов, по-моему, они, заметив, что акрополь его души пуст, захватывают его у юноши, ибо нет там ни знаний, ни хороших навыков, ни правдивых речей — всех этих лучших защитников и стражей рассудка людей, любезных Богам.
— Несомненно.
— Вместо них, думаю я, на него совершат набег ложные мнения и хвастливые речи и займут у юноши эту крепость,— сказал я.
— Безусловно,— согласился Адимант.
— И вот он снова вернется к тем лотофагам1 и открыто поселится там. Если же его родные двинут войско на выручку бережливого начала его души, то его хвастливые речи запрут в нем ворота царской стены, не впустят союзного войска, не примут даже послов, то есть разумных доводов людей постарше и умнее, хотя бы то были всего лишь частные лица; в битве с бережливым началом эти речи одержат верх и с бесчестьем, как изгнанницу, вытолкнут вон стыдливость, обозвав ее глупостью, а рассудительность назовут недостатком мужества и выбросят ее, закидав грязью. В убеждении, что умеренность и порядок в расходовании средств — это деревенское невежество и черта низменная, они удалят их из своих пределов, опираясь на множество бесполезных прихотей.
— Да, это-то уж непременно.
— Опорожнив и очистив душу юноши, уже захваченную ими и посвященную в великие таинства, они затем низведут туда, с большим блеском, в сопровождении многочисленного хора, наглость, разнузданность, распутство и бесстыдство, увенчивая их венками и прославляя в смягченных выражениях: наглость они будут называть просвещенностью, разнузданность — свободой, распутство — великолепием, бесстыдство — мужеством. Разве не именно так человек, воспитанный в границах необходимых вожделений, уже в юные годы переходит к развязному потаканию вожделениям, лишенным необходимости и бесполезным?
— Это совершенно очевидно.
— Потом в жизни такого юноши, думаю я, трата денег, усилий и досуга на необходимые удовольствия станет ничуть не больше, чем на лишенные необходимости. Но если, на его счастье, вакхическое неистовство не будет у него чрезмерным, а к тому же он станет немного постарше и главное смятение отойдет уже в прошлое, он отчасти вернется к своим изгнанным было вожделениям, не полностью станет отдаваться тем, которые вторглись, и в его жизни установится какое-то равновесие желаний: всякий раз он будет подчиняться тому из них, которое ему словно досталось по жребию, пока не удовлетворит его полностью, а уж затем — другому желанию, причем ни одного он не отвергнет, но все будет питать поровну.
— Конечно.
— И все же он не примет верного рассуждения, не допустит его в свою крепость, если кто-нибудь ему скажет, что одни удовольствия бывают следствием хороших, прекрасных вожделений, а другие — дурных и что одни вожделения надо развивать и уважать, другие же — пресекать и подчинять. В ответ он будет отрицательно качать головой и говорить, что все вожделения одинаковы и заслуживают равного уважения.
— Подобного рода люди именно так и поступают.
— Изо дня в день такой человек живет, угождая первому налетевшему на него желанию: то он пьянствует под звуки флейт, то вдруг пьет одну только воду и изнуряет себя, то увлекается телесными упражнениями; а бывает, что нападает на него лень, и тогда ни до чего ему нет охоты. Порой он проводит время в занятиях, кажущихся философскими. Часто занимают его общественные дела: внезапно он вскакивает и говорит и делает что придется. Увлечется он людьми военными — туда его и несет, а если дельцами, то тогда в эту сторону. В его жизни нет порядка, в ней не царит необходимость; приятной, вольной и блаженной называет он эту жизнь и как таковой все время ею и пользуется.
Платон— Ты отлично показал уклад жизни свободного человека в условиях равноправия.
— Я нахожу, что этот человек так же разнообразен, многолик, прекрасен и пестр, как его государство. Немало мужчин и женщин позавидовали бы жизни, в которой совмещается множество образчиков государственных укладов и нравов.
— Да, это так.
— Что ж? Допустим ли мы, что подобного рода человек соответствует демократическому строю и потому мы вправе назвать его демократическим?
— Допустим.
— Но самое дивное государственное устройство и самого дивного человека нам еще остается разобрать: это — тирания и тиран.
— Вот именно. (VIII, 559d — 562a).


— Ну, так давай рассмотрим, милый друг, каким образом возникает тирания. Что она получается из демократии, это-то, пожалуй, ясно.
— Ясно.
— Как из олигархии возникла демократия, не так же ли и из демократии получается тирания?
— То есть?
— Благо, выдвинутое как конечная цель — в результате чего и установилась олигархия, — было богатство, не так ли?
— Да.
— А ненасытное стремление к богатству и пренебрежение всем, кроме наживы, погубили олигархию.
— Правда.
— Так вот, и то, что определяет как благо демократия и к чему она ненасытно стремится, именно это ее и разрушает.
— Что же она, по-твоему, определяет как благо?
— Свободу. В демократическом государстве только и слышишь, как свобода прекрасна и что лишь в таком государстве стоит жить тому, кто свободен по своей природе.
— Да, подобное изречение часто повторяется.
— Так вот, как я только что и начал говорить, такое ненасытное стремление к одному и пренебрежение к остальному искажает этот строй и подготовляет нужду в тирании.
— Как это?
— Когда во главе государства, где демократический строй и жажда свободы, доведется встать дурным виночерпиям, государство это сверх должного опьяняется свободой в неразбавленном виде, а своих должностных лиц карает, если те недостаточно снисходительны и не предоставляют всем полной свободы, и обвиняет их в мерзком олигархическом уклоне.
— Да, так оно и бывает.
— Граждан, послушных властям, там смешивают с грязью как ничего не стоящих добровольных рабов, зато правителей, похожих на подвластных, и подвластных, похожих на правителей, там восхваляют и почитают как в частном, так и в общественном обиходе. Разве в таком государстве свобода не распространится неизбежно на все?
— Как же иначе?
— Она проникнет, мой друг, и в частные дома, а в конце концов неповиновение привьется даже животным.
— Как это понимать?
— Да, например, отец привыкает уподобляться ребенку и страшиться своих сыновей, а сын — вести себя наподобие отца; там не станут почитать и бояться родителей (все под предлогом свободы!), переселенец уравняется с коренным гражданином, а гражданин — с переселенцем; то же самое будет происходить и с чужеземцами.
— Да, бывает и так.
— А кроме того, разные другие мелочи: при таком порядке вещей учитель боится школьников и заискивает перед ними, а школьники ни во что не ставят своих учителей и наставников. Вообще молодые начинают подражать взрослым и состязаться с ними в рассуждениях и в делах, а старшие, приспособляясь к молодым и подражая им, то и дело острят и балагурят, чтобы не казаться неприятными и властными.
— Очень верно подмечено.
— Но крайняя свобода для народа такого государства состоит в том, что купленные рабы и рабыни ничуть не менее свободны, чем их покупатели. Да, мы едва не забыли сказать, какое равноправие и свобода существуют там у женщин по отношению к мужчинам и у мужчин по отношению к женщинам.
— По выражению Эсхила, «мы скажем то, что на устах теперь».
— Вот именно, я тоже так говорю. А насколько здесь свободнее, чем в других местах, участь животных, подвластных человеку, — этому никто не поверил бы, пока бы сам не увидел. Прямо-таки по пословице: «Собаки — это хозяйки»2, лошади и ослы привыкли здесь выступать важно и с полной свободой, напирая на встречных, если те не уступают им дороги! Так-то вот и все остальное преисполняется свободой.
— Ты как в воду смотришь: я ведь и сам часто терплю от них, когда езжу в деревню.
— Если собрать все это вместе, самым главным будет, как ты понимаешь, то, что душа граждан делается крайне чувствительной, даже по мелочам: все принудительное вызывает у них возмущение как нечто недопустимое. А кончат они, как ты знаешь, тем, что перестанут считаться даже с законами — писаными или неписаными, — чтобы уже вообще ни у кого и ни в чем не было над ними власти.
— Я это хорошо знаю.
— Так вот, мой друг, именно из этого правления, такого прекрасного и по-юношески дерзкого, и вырастает, как мне кажется, тирания.
— Действительно, оно дерзкое. Что же, однако, дальше?
— Та же болезнь, что развилась в олигархии и ее погубила, еще больше и сильнее развивается здесь — из-за своеволия — и порабощает демократию. В самом деле, все чрезмерное обычно вызывает резкое изменение в противоположную сторону, будь то состояние погоды, растений или тела. Не меньше наблюдается это и в государственных устройствах.
— Естественно.
— Ведь чрезмерная свобода, по-видимому, и для отдельного человека, и для государства оборачивается не чем иным, как чрезвычайным рабством.
— Оно и естественно.
— Так вот, тирания возникает, конечно, не из какого иного строя, как из демократии; иначе говоря, из крайней свободы возникает величайшее и жесточайшее рабство.
— Это не лишено основания.
— Но, думаю я, ты не об этом спрашивал, а о том, какая болезнь, встречающаяся в олигархии, так же точно подтачивает демократию и порабощает ее.
— Ты верно говоришь.
— Этой болезнью я считал появление особого рода людей, праздных и расточительных, под предводительством отчаянных смельчаков, за которыми тянутся и не столь смелые, мы их уподобили трутням, часть которых имеет жало, а часть его лишена.
— Это правильно.
— Оба этих разряда, чуть появятся, вносят расстройство в любой государственный строй, как воспаление и желчь — в тело. И хорошему врачу, и государственному законодателю надо заранее принимать против них меры не менее, чем опытному пчеловоду, — главным образом, чтобы не допустить зарождения трутней,— но, если уж они появятся, надо вырезать вместе с ними и соты.
— Клянусь Зевсом, это уж непременно.
— Чтобы нам было виднее то, что мы хотим различить, сделаем следующее...
— А именно? (VIII, 562a — 564c).


— О каких вожделениях ты говоришь?
— О тех, что пробуждаются во время сна, когда дремлет главное, разумное и кроткое, начало души, зато начало дикое, звероподобное под влиянием сытости и хмеля вздымается на дыбы, отгоняет от себя сон и ищет, как бы удовлетворить свой норов. Тебе известно, что в таком состоянии оно отваживается на все, откинув всякий стыд и разум. Если ему вздумается, оно не остановится даже перед попыткой сойтись со своей собственной матерью, да и с кем попало из людей, богов или зверей; оно осквернит себя каким угодно кровопролитием и не воздержится ни от какой пищи. Одним словом, ему все нипочем в его бесстыдстве и безрассудстве.
— Сущая правда.
— Когда же человек соблюдает себя в здоровой воздержанности, он, отходя ко сну, пробуждает свое разумное начало, потчует его прекрасными доводами и рассуждениями и таким образом воздействует на свою совесть. Вожделеющее же начало он хоть и не морит голодом, но и не удовлетворяет его до пресыщения: пусть оно успокоится и не тревожит своими радостями и скорбями благороднейшее в человеке; пусть это последнее без помехи, само по себе, в совершенной своей чистоте стремится к исследованию и ощущению того, что ему еще не известно, будь то прошлое, настоящее или будущее. Точно так же человек укротит и яростное свое начало, для того чтобы не отходить ко сну взволнованным и разгневанным. Успокоив эти два вида свойственных ему начал и приведя в действие третий вид — тот, которому присуща разумность,— человек предается отдыху. Ты знаешь, что при таких условиях он скорее всего соприкоснется с истиной и меньше всего будут ему мерещиться во сне всякие беззаконные видения.
— Я совершенно с тобой согласен.
— Но мы слишком отклонились в сторону, говоря об этом. Мы хотели убедиться лишь вот в чем: какой-то страшный, дикий и беззаконный вид желаний таится внутри каждого человека, даже в тех из нас, что кажутся вполне умеренными; это-то и обнаруживается в сновидениях. Суди сам, дело ли я говорю и допускаешь ли ты это.
— Конечно, допускаю.
— Так припомни, как мы обрисовали человека, ставшего демократом. Он чуть ли не с рождения, во всяком случае с малых лет, воспитывался бережливым отцом, который почитал лишь стяжательские вожделения и ни во что не ставил те желания, без которых, по его мнению, можно обойтись и которые, как он считал, возникают лишь ради забавы и красоты. Не так ли?
— Да, так.
— Общаясь с более утонченными людьми, преисполненными вожделений, которые мы только что разбирали, юноша втягивается в их образ жизни и всяческую разнузданность, потому что ему отвратительна отцовская скупость. Но по своей природе он лучше тех, кто его портит, поэтому он останавливается как бы посредине между обоими этими подходами к жизни: его тянет и в ту и в другую сторону. Вкушая, как он считает, умеренно от обеих этих жизней, он живет не низменной жизнью и не беззаконной и превращается из человека олигархического в демократа.
— О подобного рода человеке у нас составилось, да и до сих пор держится именно такое мнение.
— Предположим опять-таки, что у этого человека, когда он станет постарше, будет сын, воспитанный в нравах своего отца.
— Предположим.
— Предположи еще, что и с ним произойдет то же самое, что с его отцом: его станет тянуть ко всяческому беззаконию, которое его совратители называют полнейшей свободой. Отец и все остальные его близкие поддерживают в нем склонность соблюдать середину, но его совратители этому противодействуют. Когда же эти искусные чародеи и творцы тиранов не надеются как-либо иначе завладеть юношей, они ухитряются внушить ему какую-нибудь страсть, руководящую вожделениями к праздности и к растрате накопленного; такая страсть — прямо-таки огромный крылатый трутень. Или, по-твоему, это нечто иное?
— По моему, именно это.
— Вокруг этой страсти ходят ходуном прочие вожделения, за которыми тянется поток благовонных курений и мазей, венков, вин, безудержных наслаждений, обычных при такого рода общениях. Эти вожделения растут и крепнут, они вооружают трутня жалом похоти, и тогда этот защитник души, охваченный неистовством, жалит. И если он захватит в юноше какое-нибудь мнение или желание, притязающее на порядочность и не лишенное еще стыдливости, он убивает их, выталкивает вон, пока тот совсем не очистится от рассудительности и не преисполнится нахлынувшим на него неистовством.
— Ты описываешь появление вылитого тирана.
— А разве не из-за всего этого и тому подобного Эрот искони зовется тираном?
— Пожалуй.
— Да и у пьяного в голове, мой друг, разве происходит не то же, что у тирана?
— Видимо, так.
— Ну а кто тронулся в уме и неистовствует, тот надеется справиться не то что с людьми, но даже с Богами.
— Действительно.
— Человек, мой друг, становится полным тираном тогда, когда он пьян, или слишком влюбчив, или же сошел с ума от разлития черной желчи, а все это из-за того, что либо такова его натура, либо привычки, либо то и другое.
— Совершенно верно.
— Видно, вот так и рождается подобный человек. Ну а как же он живет?
— Есть шутливая поговорка: «Вот сам и отвечай».
— Отвечу. По-моему, после этого пойдут у них празднества, шествия всей ватагой, пирушки, заведутся подружки, ну и так далее, ведь тиран-Эрот, обитающий в их душе, будет править всем, что в ней есть.
— Это неизбежно.
— С каждым днем и с каждой ночью будет расцветать много ужаснейших вожделений, предъявляющих непомерные требования.
— Да, их расцветет много.
— Значит, доходы, если какие и были, скоро иссякнут.
— Конечно.
— А за этим последуют заклады имущества и сокращение средств.
— И что же?
— Когда все истощится, тогда рой раздувшихся вожделений, угнездившихся в этих людях, начнет жужжать и эти люди, словно гонимые стрекалом различных желаний, а особенно Эротом (ведь он ведет за собой все желания, словно телохранителей), впадут в безумие и будут высматривать, у кого что есть и что можно отнять с помощью обмана или насилия.
— Да, конечно.
— У них настоятельная потребность грабить, иначе придется терпеть невыносимые муки и страдания.
— Да, это неизбежно.
— Все возрастая, стремление такого человека к удовольствиям превосходит его прежние прихоти и их обездоливает; точно так же он сам начинает притязать на большее перед своими отцом и матерью, поскольку он их моложе, и, издержав свою долю, он будет присваивать и тратить отцовские деньги.
— И что же дальше?
— Если родители не допустят этого, разве он не попытается первым делом обокрасть их и обмануть?
— Непременно.
— А если бы это оказалось невозможно, разве он не ограбил бы их, прибегнув к насилию?
— Я думаю, да.
— А если старики окажут сопротивление и вступят с ним в борьбу, разве он пощадит их и остережется поступков, свойственных тиранам?
— Я не поручусь за участь родителей такого человека.
— Но, ради Зевса, Адимант, неужели из-за какой-то новой своей подружки, без которой он мог бы и обойтись, он станет бить родную мать? Или ради цветущего юноши, с которым он только что подружился, хотя и без этого можно бы обойтись, он подымет руку на своего родного отца, пусть престарелого и отцветшего, но самого давнишнего из своих друзей? Неужели этот человек отдаст, по-твоему, своих родителей в рабство подобным людям, введя их в свой дом?
— Отдаст, клянусь Зевсом.
— Великое же счастье родить сына с тираническими наклонностями!
— Да, величайшее!
— А что же с ним будет, когда истощатся у него и отцовские, и материнские средства, а между тем в нем скопился целый рой прихотей? Не заставит ли его это сначала залезть в чужой дом либо снять плащ с запоздалого ночного прохожего, а затем обчистить какой-нибудь храм? Во всех этих поступках прежние его мнения о том, что прекрасно, а что гадко, усвоенные им с детских лет и считавшиеся правильными, покорятся власти недавно выпущенных на волю желаний, сопровождающих Эрота и им возглавляемых. Раньше, пока человек подчинялся обычаям, законам и своему отцу и внутренне ощущал себя демократом, эти желания высвобождались у него лишь в сновидениях; теперь же, когда его тиранит Эрот, человек навсегда становится таким, каким изредка бывал во сне, ему не удержаться ни от убийства, ни от обжорства, ни от проступка, как бы ужасно все это ни было: посреди всяческого безначалия и беззакония в нем тиранически живет Эрот. Как единоличный властитель, он доведет объятого им человека, словно подвластное ему государство, до всевозможной дерзости, чтобы любой ценой удовлетворить и себя, и сопровождающую его буйную ватагу, составившуюся из всех тех вожделений, что нахлынули на человека отчасти извне, из его дурного окружения, отчасти же изнутри, от бывших в нем самом такого же рода вожделений, которые он теперь распустил, дав им волю. Разве не такова жизнь подобного человека?
— Да, такова.
— Когда подобного рода людей в государстве немного, а все прочие мыслят здраво, те уезжают в чужие земли, служат там телохранителями какого-нибудь тирана или в наемных войсках, если где идет война. Когда же подобные вожделения проявляются у них в мирных условиях, то и у себя на родине они творят много зла, хотя и по мелочам.
— Что ты имеешь в виду?
— Да то, что они совершают кражи, подкапываются под стены, отрезают кошельки, раздевают прохожих, святотатствуют, продают людей в рабство. Бывает, что они занимаются и доносами, если владеют словом, а то и выступают с ложными показаниями или берут взятки.
— Нечего сказать, по мелочам! Так ведь ты выразился о причиняемом ими зле, когда таких людей немного?
— Да, по мелочам, потому что сравнительно с великим злом это действительно мелочи, ведь в смысле вреда и несчастья для государства все это лишено, как говорится, того размаха, каким отличается тиран. Когда в государстве наберется много таких людей и их последователей и они ощутят свою многочисленность, то как раз из их среды и рождается тиран, чему способствует безрассудство народа. Это будет тот из них, кто сам в себе, то есть в своей душе, носит самого великого и отъявленного тирана.
— Естественно, ведь такой человек и будет самым большим тираном.
— Если ему уступят без сопротивления; если же государство не допустит этого, тогда он, лишь только окажется в состоянии, поступит со своей родиной точно так же, как в недавно упомянутом примере, когда у него поднялась рука на родных мать и отца: он покарает и родину тем, что введет в нее своих новых сподвижников; в рабстве у них будет содержаться и воспитываться некогда милая ему «родина-мать» , как говорят критяне, то есть его отечество. Вот конечная цель вожделений подобного человека.
— Она состоит именно в этом.
— Подобного рода люди таковы и в частной жизни, еще прежде, чем станут у власти. С кем бы они ни вступали в общение, они требуют лести и полной готовности к услугам, а когда сами в чем-нибудь нуждаются, тогда так и льнут к человеку, без стеснения делая вид, будто с ним близки, но, чуть добьются своего, они опять с ним чужие.
— Это очень верно подмечено.
— Значит, за всю свою жизнь они ни разу ни с кем не бывали друзьями; они вечно либо господствуют, либо находятся в рабстве: тираническая натура никогда не отведывала ни свободы, ни подлинной дружбы.
— Конечно.
— Разве не правильно было бы назвать таких людей не заслуживающими доверия?
— Как же иначе!
—Да и в высшей степени несправедливыми, если в нашей беседе мы правильно сделали раньше вывод относительно того, в чем заключается справедливость3.
— Конечно, мы сделали его правильно.
— Итак, о крайне дурном человеке давай мы в общих чертах скажем так: это человек, который и наяву таков, как в тех сновидениях, что мы разбирали.
— Совершенно верно.
— А таким становится тот, кто при своих природных тиранических склонностях достигает единоличной власти, и, чем дольше он обладает такой властью, тем более он становится таким (IX, 571c — 576c).

— Вдобавок ко всем этим бедам еще хуже придется тому, кто внутренне плохо устроен, то есть человеку с тираническими наклонностями (ты недавно признал его самым несчастным), если он не проведет всю свою жизнь как частное лицо, а будет вынужден каким-то случаем действительно стать тираном и, не умея справляться с самим собой, попытается править другими. Это вроде того, как если бы человек слабого здоровья, не справляющийся со своими болезнями, проводил свою жизнь не в уединении, а, напротив, был бы вынужден бороться и состязаться с другими людьми.
— Между ними полнейшее сходство, Сократ, ты совершенно прав.
— Так не правда ли, дорогой мой Главкон, такое состояние — это, безусловно, несчастье, и жизнь того, кто сделался тираном, еще тяжелее жизни, которую ты признал самой тяжкой для человека?
— Да, это очевидно.
— Значит, хотя иной с этим и не согласится, но, по правде говоря, кто подлинно тиран, тот подлинно раб величайшей угодливости и рабства, вынужденный льстить самым дурным людям. Ему не удовлетворить своих вожделений, очень многого ему крайне недостает, он оказывается поистине бедняком, если кто умеет охватить взглядом всю его душу. Всю свою жизнь он полон страха, он содрогается и мучается, коль скоро он сходен со строем того государства, которым управляет. А сходство между ними ведь есть, не правда ли?
— И притом большое.
— Кроме того, мы отметим в этом человеке те черты, о которых мы уже говорили раньше: власть неизбежно делает его завистливым, вероломным, несправедливым, недружелюбным и нечестивым; он поддерживает и питает всяческое зло; вследствие всего этого он будет чрезвычайно несчастен и такими же сделает своих близких.
— Никто из людей со здравым смыслом не станет этого оспаривать (IX, 579c — 580a).

Эрот, или Эрос, — Божество любви. У Гесиода — одна из четырех первых космогонических потенций наряду с Хаосом, Геей и Тартаром: «между вечными всеми богами прекраснейший — Эрос. Сладкоистомный, у всех он богов и людей земнородных душу в груди покоряет и всех рассуждения лишает». По Ферекиду, «Зевс, намереваясь быть демиургом, превратился в Эроса, потому что, составивши, как известно, мир из противоположностей, он привел его к согласию и любви и засеял все тождеством и единством, пронизывающим все». Парменид объявляет Эрота старейшим из созданий Афродиты; в своей космогонии он пишет: «Первым из всех богов она сотворила Эрота». Эллинистический комедиограф Алексид в комедии «Федр» заставляет своего героя произносить речь, характеризующую Эрота как существо «ни женского, ни мужского рода, ни бога, ни человека, ни глупого, ни умного, но отовсюду всего набравшего, в одном лике объединяющего многие виды. Он дерзание мужчины, слабость женщины, неразумие безумца, разум мыслящего, сила зверя, неукротимая мука, стремление к божеству».

Платон замечает, что сексуальные вожделения приходят чаще всего в сновидениях. Аристотель в «Никомаховой этике» исследуя вопрос о разумной и неразумной частях души, приходит к выводу, что «растительная часть» неразумной души «более всего деятельна во время сна» и поэтому даже сновидения порядочных людей «становятся худшими», т.е. жизнь людей хороших во сне «ничем не отличается от жизни несчастных», т.е. дурных людей; «...именно во сне менее всего можно выявить добродетельного и порочного человека» (I, 13, 1102b 3 — 11). В наше время сновидения исследовал Зигмунд Фрейд. Ему будет посвящен специальный раздел.

Жажда власти и насилия над людьми, прихоть и произвол толпы — все это для философа проявления одного и того же человеческого качества — его свободы воли. Он, фактически, полностью отказывается от нее и выстраивает идеальное государство подавления всяческой свободы, управляемое мудрецами-философами, где уже нет места для проявления свободы личности. Книга восьмая, из которой мы далее приводим фрагменты, начинается так:


— Пусть так. Мы с тобой уже согласились, Главкон, что в образцово устроенном государстве жены должны быть общими, дети — тоже, да и все их воспитание будет общим; точно так же общими будут военные и мирные занятия, а царями надо всем этим должны быть наиболее отличившиеся в философии и в военном деле.
— Да, мы в этом согласились.
— И договорились насчет того, что, как только будут назначены правители, они возьмут своих воинов и расселят их по тем жилищам, о которых мы упоминали ранее; ни у кого не будет ничего собственного, но всё у всех общее. Кроме жилищ мы уже говорили, если ты помнишь, какое у них там будет имущество.
— Помню, мы держались взгляда, что никто не должен ничего приобретать, как это все делают теперь. За охрану наши стражи, подвизающиеся в военном деле, будут получать от остальных граждан вознаграждение в виде запаса продовольствия на год, а обязанностью их будет заботиться обо всем государстве (VIII, 543a — c).

Вообще, Платон различает пять видов государственных устройств и, соответственно, столько же типов людей:


— Итак, ты знаешь, что у различных людей непременно бывает столько же видов духовного склада, сколько существует видов государственного устройства. Или ты думаешь, что государственные устройства рождаются невесть откуда — от дуба либо от скалы, а не от тех нравов, что наблюдаются в государствах и влекут за собой все остальное, так как на их стороне перевес?
— Ни в коем случае, но только от этого.
— Значит, раз видов государств пять, то и у различных людей должно быть пять различных устройств души.
— И что же?
— Человека, соответствующего правлению лучших — аристократическому, мы уже разобрали и правильно признали его хорошим и справедливым.
— Да, его мы уже разобрали.
— Теперь нам надо описать и худших, иначе говоря, людей, соперничающих между собой и честолюбивых — соответственно лакедемонскому строю, затем — человека олигархического, демократического и тиранического, чтобы, указав на самого несправедливого, противопоставить его самому справедливому и этим завершить наше рассмотрение вопроса, как относится чистая справедливость к чистой несправедливости с точки зрения счастья или несчастья для ее обладателя. И тогда мы либо поверим Фрасимаху и устремимся к несправедливости, либо придем к тому выводу, который теперь становится уже ясен, и будем соблюдать справедливость.
— Безусловно, надо так сделать.
— Раз мы начали с рассмотрения государственных нравов, а не отдельных лиц, потому что там они более четки, то и теперь возьмем сперва государственный строй, основывающийся на честолюбии (не могу подобрать другого выражения, все равно назовем ли мы его «тимократией» или «тимархией»), и соответственно рассмотрим подобного же рода человека; затем — олигархию и олигархического человека; далее с бросим взгляд на демократию и понаблюдаем человека демократического; наконец, отправимся в государство, управляемое тиранически, и посмотрим, что там делается, опять-таки обращая внимание на тиранический склад души. Таким образом, мы постараемся стать достаточно сведущими судьями в намеченных нами вопросах (VIII, 544d — 545c).

Примечания

1. Лотофаги — сказочное племя, употреблявшее в пищу лотос, съев который чужеземцы теряют память и забывают родину.
2. Схолиаст указывает, что эта пословица имеет в виду «подобие управляемых с управляющими».
3. Справедливость, по Платону, заключается в рассудительности (IV, 442d).

Источники

1. Платон. Собр. соч. в 4-х томах. Т. 3. / Общая ред. А.Ф. Лосева, В.А. Асмуса, А.А. Тахо-Годи; Автор вступительной статьи в примеч. А.Ф. Лосев. Примеч. А.А. Тахо-Годи. — М.: Мысль, 1994. — 654 с.
2. Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов / Общ. ред. и вступ. ст. А.Ф. Лосева. — М.: Мысль, 1979. — 620 с.


 


Hosted by uCoz