Либерализм и тоталитаризм

Хрестоматия

Цицерон

Цицерон «...Где смогут существовать благородство, любовь к отечеству, чувство долга, желание служить ближнему или проявить свою благодарность ему? Ведь все это рождается оттого, что мы, по природе своей, склонны любить людей, а это и есть основа права»

Марк Туллий Цицерон родился в 106 г. до Р.Х. в небольшом городе Арпине. Его родители принадлежали к сословию всадников (второму аристократическому после сенаторов). Получив риторическое и юридическое образование в Риме, Цицерон начинает свою политическую карьеру. В 63 г. он избирается консулом. Этот год был одним из важнейших в его судьбе. Цицерон разоблачает заговор против республики, во главе которого стоял Катилина, за что удостаивается почетного титула «отца отечества». Через несколько лет — в 58 г. — по обвинению «в казни без суда римских граждан» (участников заговора), Цицерон был изгнан из Рима. Но уже в следующем году с триумфом возвращается в город, выступает как судебный оратор, создает ряд трактатов об ораторском искусстве, философии и политике. В начавшейся гражданской войне между Цезарем и Помпеем Цицерон становится на сторону последнего. В дальнейшем он посвящает себя главным образом литературной деятельности. Только после убийства Цезаря (44 г.) Цицерон возвращается к политической жизни. К этому времени относятся его речи против Марка Антония, — «филиппики». Цицерон был убит в 43 г. по приказу Марка Антония.

Жизненный путь Цицерона описал Плутарх в своем известном сочинении «Сравнительные жизнеописания». Приведем из него несколько фрагментов:

“II. Мать Цицерона разрешилась им от бремени безболезненно и легко, родился же он, говорят, в третий день новых календ; ныне в этот день магистраты приносят обеты и жертвы за императора. Кормилице же его, по рассказам, явился призрак, предвестивший, что она вскармливает того, кто принесет великую пользу всем римлянам. И хоть такие случаи вообще представляются не более как сновидениями и вздором, Цицерон скоро доказал, что предсказание было истиной; достигнув школьного возраста и выказав блестящие способности, он составил себе имя и приобрел известность среди детей, так что отцы их стали посещать уроки, желая собственными глазами взглянуть на Цицерона и получить представление о прославленной быстроте и понятливости, с какими он усваивал науки; а более грубые из них сердились на своих сыновей, видя, как на улицах они с почетом окружают Цицерона. Будучи — как того требует Платон от натуры любознательной и склонной к философии — почитателем всякого научного знания, не пренебрегая каким бы то ни было учением и общеобразовательным предметом, он как-то особенно усердно отдавался поэтическому творчеству. Сохранилась небольшая поэма его «Понтий Главк», сочиненная им еще в детском возрасте и написанная в тетраметрах. С течением времени, овладевая этим искусством и в более разнообразных его видах, он прослыл не только как оратор, но и как поэт, превосходнейший из римлян. Но вот слава ораторского таланта Цицерона жива и поныне, несмотря на появившиеся с тех пор в латинской речи немалые новшества, а поэтическое его творчество, вследствие появления множества новых даровитых поэтов, совершенно утратило славу и почет.

Цицерон V. Исполненный надежд, Цицерон устремил все помыслы к политике, но был остановлен в своем порыве одним предсказанием. Ибо, вопросив бога в Дельфах, каким путем ему возможно было бы наиболее прославиться, он получил от пифии указание принять в руководители своей жизни собственные природные качества, а не мнение толпы. И он вел себя первое время в Риме осторожно, медлил занимать общественные должности и оставался в тени, слыша притом обычные в низших народных слоях Рима бранные слова «грек» и «схоласт». Но когда Цицерон, честолюбивый от природы и подстрекаемый отцом и друзьями, посвятил себя делу судебной защиты, он выдвинулся на первое место, и притом не мало-помалу, а сразу же стал блистать славой и оставил далеко позади себя всех состязавшихся на форуме ораторов. Говорят, что он не менее Демосфена страдал недостатками в декламации, а потому усердно поучался как у комического актера Росция, так и у трагического — Эзопа... Декламация же Цицерона немало содействовала убедительности его речей. Высмеивая ораторов, прибегавших к громкому крику, он говорил, что те по немощи своей выезжают на громогласии, подобно тому как хромые садятся на лошадей. Тонкое остроумие, вкладываемое в такие шутки и насмешки, казалось уместным для адвоката и изящным приемом, но, пользуясь им слишком часто, Цицерон обижал многих и заслужил репутацию человека злого.

VII. Трудясь с великим усердием на политическом поприще, Цицерон считал, что если ремесленники, имея дело с инструментами и другими неодушевленными предметами и орудиями своего мастерства, хорошо знают и названия их, и место, и пригодность к работе, то государственному человеку, мероприятия которого, к общественным делам относящиеся, осуществляются через посредство людей, и подавно стыдно быть настолько беспечным и нерадивым, чтобы не знать своих сограждан. Поэтому он не только приучал себя запоминать их имена, но знал и о местожительстве каждого из сколько-нибудь видных людей, и об имениях, которыми они владели, и о лицах, дружбой которых они пользовались, и о соседях их, так что по какой бы дороге в Италии Цицерон ни проезжал, он легко мог и назвать и показать земли и виллы своих друзей.

Имея состояние небольшое, хотя и достаточное для покрытия своих расходов, он вызывал удивление тем, что не принимал ни денежных вознаграждений, ни подарков за судебные защиты.

Цицерон VIII. ...Между тем в бытность его эдилом, сицилийцы, движимые чувством благодарности, приносили ему много из того, что доставлялось с острова, а Цицерон, с своей стороны, ничего из этого не обратил себе на пользу, но воспользовался щедростью сицилийцев лишь для того, чтобы снизить, насколько это было возможно, цены на рынке.

В Арпине у него была красивая вилла, в окрестностях Неаполя — поместье, близ Помпеи — другое, оба небольшие. К этому прибавилось приданое жены его Теренции в сто тысяч и полученное от кого-то наследство стоимостью до 90 тыс. денариев. На эти средства он жил не нуждаясь и вместе с тем скромно в обществе греческих и римских ученых...

Предоставив брату унаследованный отцовский дом, он сам поселился близ Палатина для того, чтобы не обременять своих посетителей дальностью пути. Приходило же к Цицерону ежедневно с приветствием не меньше народу, чем к Крассу или к Помпею, людям, которые вызывали в римлянах величайшее удивление и были сильнейшими из всех, первый — своим богатством, второй — благодаря своей воинской славе. Но Цицерона почитал даже и Помпей, а тот своей политикой значительно содействовал могуществу и славе Помпея.

IX. Несмотря на то что преторства домогались вместе с ним многие сильные люди, Цицерон был избран на эту должность первым из всех и, по общему признанию, исполнял свои обязанности как безукоризненно честный судья.

XLV. Вот те видимые причины их дружбы, на которые обычно указывают. Но прежде всего Цицерона сблизила с Цезарем ненависть к Антонию, а затем его прирожденная слабость к почестям: он рассчитывал использовать в своей политике силы Цезаря, а юноша подольщался к нему, называя его своим отцом. Негодуя по этому поводу, Брут в письмах своих к Аттику обвиняет Цицерона в том, что тот, прислуживаясь к Цезарю из страха перед Антонием, явно ищет не свободы для отечества, а для себя милостивого господина. Однако ж сына его, занимавшегося в Афинах у философов, Брут принял к себе, назначил на командную должность и много раз давал ему поручения, успешно выполнявшиеся последним.

В это время могущество Цицерона в городе достигло высшего подъема. Распоряжаясь всем, чем хотел, он изгнал Антония, восстановил против него всех и отправил для борьбы с ним обоих консулов, Гиртия и Пансу Вместе с тем он убедил сенат предоставить Цезарю ликторов и знаки преторской власти, как борцу за отечество. Но когда Антоний был побежден, а оба консула были убиты и войска их, прибыв с поля битвы, примкнули к Цезарю, сенат, убоявшись молодого человека, которому столь блистательно благоприятствовала судьба, попытался почестями и подарками склонить войска к уходу от Цезаря, лишив его таким образом военных сил, под тем предлогом, что после бегства Антония в защитниках уж нет надобности. С своей стороны. Цезарь, устрашенный таким оборотом дел, подослал к Цицерону людей с тем, чтобы они просили и убедили его одновременно добиваться консульства для обоих, а затем, приняв власть, распоряжаться делами как ему вздумается и руководить юношей, который добивается лишь этого титула и славы. Цезарь сам признается, что он боялся роспуска войск и рисковал остаться одиноким, почему и воспользовался вовремя властолюбием Цицерона, побудив его домогаться консульства и обещав поддержать его на выборах.

Цицерон XLVI. Цицерон — старик, вконец обольщенный и обманутый юношей, поддержавший его кандидатуру и сделавший сенат ему послушным, — тогда же подвергся за это обвинениям со стороны друзей, а немного позже и сам почувствовал, что погубил себя и пожертвовал свободой народа. Ибо Цезарь, усилившись и приняв консульскую должность, от Цицерона отошел, а стал другом Антонию и Лепиду и, соединив воедино их войска со своими, поделил между ними верховное управление, словно какую-нибудь частную собственность; они внесли в проскрипционные списки более 200 человек, которых решено было умертвить. Из всех спорных вопросов наиболее продолжительные препирательства вызывал вопрос о включении в этот список Цицерона. Антоний не шел ни на какие соглашения, если только Цицерон не будет убит первым, Лепид поддерживал Антония, Цезарь же противился обоим. Три дня продолжались их тайные переговоры в уединении, близ города Бононии, причем сходились они на месте, расположенном поодаль лагерей и окруженном рекой. Первые два дня Цезарь, говорят, боролся за Цицерона, на третий же уступил и пожертвовал им. Обменялись же они следующим образом: Цезарь уступил Цицерона, Лепид — своего брата Павла и Антоний — Луция Цезаря, который приходился ему дядей с материнской стороны. Так лишились они от бешеной злобы способности мыслить по-человечески или, лучше сказать, показали, что нет зверя свирепее человека, совмещающего в себе дурные страсти и власть.

XLVII. В то время как творились эти дела, Цицерон находился вместе с братом в своем поместье близ Тускула. Узнав же о проскрипциях, они решили перейти в Астуру, приморское поместье Цицерона, а оттуда отплыть в Македонию к Бруту, ибо уже ходили слухи, что он располагает большими силами. Отправились они, удрученные горем, в носилках; останавливаясь в пути и располагая носилки рядом, они горько сетовали друг перед другом. Особенно беспокоился Квинт, думая об их беспомощности, ибо, говорил Квинт, он ничего не взял с собой, да и у Цицерона запас был скуден. Итак, лучше будет, если Цицерон опередит его в бегстве, а он догонит его, захватив из дому необходимое. Так они и порешили, а затем обнялись на прощание и в слезах расстались. И вот, несколько дней спустя, Квинт, выданный рабами людям, искавшим его, был умерщвлен вместе с сыном. А Цицерон, принесенный в Астуру и найдя там судно, тотчас сел на него и плыл, пользуясь попутным ветром, до Цирцея. Кормчие хотели немедля отплыть оттуда, но Цицерон, потому ли, что боялся моря или не совсем еще потерял веру в Цезаря, сошел с судна и прошел пешком 100 стадиев, как бы направляясь в Рим, а затем, в смятении, снова изменил намерение и спустился к морю в Астуру. Здесь провел он ночь в ужасных мыслях о безвыходном своем положении, так что ему приходило даже в голову тайно пробраться к Цезарю в дом и, покончив с собою у его очага, навлечь на него духа мести; и от этого шага отвлек его страх мучений. И опять, хватаясь за другие придумываемые им беспорядочные планы, он предоставил своим рабам везти его морем в Кайету, где у него было имение — приятное убежище в летнюю пору, когда так ласково веют пассатные ветры. В этом месте находится и небольшой храм Аполлона, возвышающийся над морем. В то время как судно Цицерона подходило на веслах к берегу, навстречу ему налетела, каркая, поднявшаяся с храма стая воронов. Рассевшись по обеим сторонам реки, одни из них продолжали каркать, другие клевали крепления снастей, и это показалось всем дурным предзнаменованием. Итак, Цицерон сошел на берег и, войдя в свою виллу, прилег отдохнуть. Множество воронов сели на окно, издавая громкие крики, а один из них, слетев на постель, стал понемногу стаскивать с лица Цицерона плащ, которым он укрылся. А рабы, видя это, с укором спрашивали себя, неужели будут они ждать, пока не станут свидетелями убийства их господина и не защитят его, тогда как животные оказывают ему помощь и заботятся о нем в не заслуженном им несчастье. Действуя то просьбами, то понуждением, они понесли его в носилках к морю.

Цицерон XLVIII. В это же время явились убийцы, центурион Геренний и военный трибун Попиллий, которого Цицерон некогда защищал в процессе по обвинению его в отцеубийстве; были при них и слуги. Найдя двери запертыми, они взломали их. Цицерона на месте не оказалось, да и люди, находившиеся в доме, утверждали, что не видели его. Тогда, говорят, некий юноша, вольноотпущенник Квинта, брата Цицерона, по имени Филолог, воспитанный Цицероном в занятиях литературой и науками, указал трибуну на людей с носилками, по густо обсаженным тенистым дорожкам направлявшихся к морю. Трибун, взяв с собою несколько человек, побежал вокруг сада к выходу; Цицерон же, увидев бегущего по дорожкам Геренния, приказал рабам поставить носилки тут же, а сам, взявшись по своей привычке левой рукой за подбородок, упорно смотрел на убийц; его запущенный вид, отросшие волосы и изможденное от забот лицо внушали сожаление, так что почти все присутствовавшие закрыли свои лица в то время, как его убивал Геренний. Он выставил шею из носилок и был зарезан. Умер он на шестьдесят четвертом году от рождения. Затем Геренний, следуя приказу Антония, отрубил Цицерону голову и руки, которыми он написал «Филиппики»: Цицерон сам назвал свои речи против Антония «Филиппиками», «Филиппиками» они называются и поныне.

XLIX. Антонию случилось быть в комициях в то самое время, как в Рим были привезены отрубленные части тела Цицерона. Услышав об этом и увидя их, он закричал, что проскрипции теперь кончились. Голову же и руки приказал он выставить на трибуне над рострами — зрелище, от которого римляне содрогнулись, думая про себя, что они видят не лицо Цицерона, а образ души Антония. Только в одном показал он себя справедливым, не в пример всему прочему, выдав Филолога жене Квинта Помпонии. А та, получив полную власть над этим человеком, заставила его, помимо других примененных ею страшных мучений, вырезывать по кускам собственное мясо, жарить и есть. Так, по крайней мере, рассказывают некоторые из историков. Но вольноотпущенник самого Цицерона Тирон совсем не упоминает даже о предательстве Филолога.

Я слышал, что много лет спустя Цезарь вошел однажды к одному из своих внуков. Последний держал в руках книгу Цицерона и в испуге спрятал ее под одежду. Цезарь заметил это, взял книгу и стоя прочел значительную ее часть: возвращая же ее мальчику, сказал: «Ученый то был муж, дитя мое, ученый и любивший свое отечество». Победив же вскоре после этого Антония и вступив в консульскую должность, он взял себе в сотоварищи сына Цицерона, в консульство которого сенат уничтожил статуи Антония, отменил присвоенные ему почести и постановил, чтобы впредь никто из Антониев не носил имени Марка. Таким образом божество предоставило дому Цицерона довершить наказание Антония.”

Ниже приводятся фрагменты из двух политико-философских сочинений Цицерона «О государстве» и «О законах».

Итак, государство есть достояние народа, а народ не любое соединение людей, собранных вместе каким бы то ни было образом, а соединение многих людей, связанных между собою согласием в вопросах права и общностью интересов. Первой причиной для такого соединения людей является не столько их слабость, сколько, так сказать, врожденная потребность жить вместе. Ибо человек не склонен к обособленному существованию и уединенному скитанию, но создан для того, чтобы даже при изобилии всего необходимого не... [удаляться от подобных себе.]

И чтобы сама природа к этому не только призывала, но также и принуждала (Цицерон. О государстве, кн. I, 39).

Цицерон Итак, всякий народ, представляющий собой такое объединение многих людей, какое я описал, всякая гражданская община, являющаяся народным установлением, всякое государство, которое, как я сказал, есть народное достояние, должны, чтобы быть долговечными, управляться, так сказать, советом, а совет этот должен исходить прежде всего из той причины, которая породила гражданскую общину. Далее, осуществление их следует поручать либо одному человеку, либо нескольким выборным или же его должно на себя брать множество людей, то есть все граждане. И вот, когда верховная власть находится в руках у одного человека, мы называем этого одного царем, а такое государственное устройство — царской властью. Когда она находится в руках у выборных, то говорят, что эта гражданская община управляется волей оптиматов. Народной же (ведь ее так и называют) является такая община, в которой все находится в руках народа. И каждый из трех видов государства — если только сохраняется та связь, которая впервые накрепко объединила людей ввиду их общего участия в создании государства, — правда, не совершенен и, по моему мнению, не наилучший, но он все же терпим, хотя один из них может быть лучше другого. Ибо положение и справедливого и мудрого царя, и избранных, то есть первенствующих граждан, и даже народа (впрочем, последнее менее всего заслуживает одобрения) все же, — если только этому не препятствуют несправедливые поступки или страсти, — по-видимому, может быть вполне прочным.

Но при царской власти все прочие люди совсем отстранены от общего для всех законодательства и принятия решений, да и при господстве оптиматов народ едва ли может пользоваться свободой, будучи лишен какого бы то ни было участия в совместных совещаниях и во власти, а когда все вершится по воле народа, то, как бы справедлив и умерен он ни был, все-таки само равенство это не справедливо, раз при нем нет ступеней в общественном положении. Поэтому хотя знаменитый перс Кир и был справедливейшим и мудрейшим царем, все же к такому «достоянию народа» (а это, как я уже говорил, и есть государство), видимо, не стоило особенно стремиться, так как государство управлялось мановением и властью одного человека. Если массилийцами, клиентами нашими [1], с величайшей справедливостью правят выборные и притом первенствующие граждане, то все-таки такое положение народа в некоторой степени подобно рабству. Если афиняне в свое время, отстранив ареопаг [2], вершили всеми делами только на основании постановлений и решений народа, то, так как у них не было определенных ступеней общественного положения, их община не могла сохранить своего блеска.

И я говорю это о трех видах государственного устройства, если они не нарушены и не смешаны один с другим, а сохраняют черты, свойственные каждому из них. Прежде всего, каждый из этих видов государственного устройства обладает пороками, о которых я уже упоминал; далее, ему присущи и другие пагубные пороки; ибо из указанных видов устройства нет ни одного, при котором государство не стремилось бы по обрывистому и скользкому пути к тому или иному несчастью, находящемуся невдалеке от него. Ведь в упомянутом мною царе, терпимом и, если хотите, достойном любви, — Кире (назову именно его) скрывается, так как он волен изменять свои намерения, всем известный жесточайший Фаларид [3], по образцу правления которого единовластие скользит вниз по наклонному пути и притом легко. К знаменитому управлению государством, осуществлявшемуся в Массилии малым числом первенствовавших людей, близко стоит сговор клики тридцати мужей, некогда правившей в Афинах [4]. Что полновластие афинского народа, когда оно превратилось в безумие и произвол толпы, оказалось пагубным, ...[показали дальнейшие события.]

... [Государственное устройство] наихудшее, и из этой [формы правления] обыкновенно возникает правление оптиматов, или тиранической клики, или царское, или (даже весьма часто) народное и опять-таки из него — один из видов правления, упомянутых мною ранее, и изумительны бывают круги и как бы круговороты перемен и чередований событий в государстве. Если знать их — дело мудрого, то предвидеть их угрозу, находясь у кормила государства, направляя его бег и удерживая его в своей власти, — дело, так сказать, великого гражданина и, пожалуй, богами вдохновленного мужа. Поэтому я и считаю заслуживающим наибольшего одобрения, так сказать, четвертый вид государственного устройства, так как он образован путем равномерного смешения трех его видов, названных мною ранее...

...И каждое государство таково, каковы характер и воля того, кто им правит. Поэтому только в таком государстве, где власть народа наибольшая, может обитать свобода; ведь приятнее, чем она, не может быть ничего, и она, если она не равна для всех, уже и не свобода. Но как может она быть равной для всех, уж не говорю — при царской власти, когда рабство даже не прикрыто и не вызывает сомнений, но и в таких государствах, где на словах свободны все? Граждане, правда, подают голоса, предоставляют империй и магистратуры, их по очереди обходят, добиваясь избрания [5], на их рассмотрение вносят предложения, но ведь они дают то, что должны были бы давать даже против своего желания, и они сами лишены того, чего от них добиваются другие; ведь они лишены империя, права участия в совете по делам государства [6], права участия в судах, где заседают отобранные судьи [7], лишены всего того, что зависит от древности и богатства рода. А среди свободного народа, как, например, родосцы [8] или афиняне, нет гражданина, который ... [сам не мог бы занять положения, какое он предоставляет другим.]

...Когда в народе находился один или несколько более богатых и более могущественных человек, тогда — говорят они [9] — из-за их высокомерия и надменности и создавалось вышеуказанное положение, так как трусы и слабые люди уступали богатым и склонялись перед их своеволием. Но если народ сохраняет свои права, то — говорят они — это наилучшее положение, сама свобода, само благоденствие, так как он — господин над законами, над правосудием, над делами войны и мира, над союзными договорами, над правами каждого гражданина и над его имуществом [10]. По их мнению, только такое устройство и называется с полным основанием государством, то есть достоянием народа. Поэтому, по их словам, «достояние народа» обычно освобождается от владычества царей и «отцов», но не бывает, чтобы свободные народы искали для себя царей или власти и могущества оптиматов. И право, говорят они, ввиду пагубных последствий, связанных с необузданностью народа, не следует отвергать вообще всего этого вида свободы для народа; нет ничего более неизменного и более прочного, чем народ согласный и во всем сообразующийся со своей безопасностью и свободой; но легче всего согласие это достижимо в таком государстве, где всем полезно одно и то же; из различия интересов, когда одному подходит одно, а другому другое, возникают раздоры; поэтому, когда властью завладевали «отцы», государственный строй никогда не бывал прочен; но еще менее бывает так при царской власти, когда, по утверждению Энния, «...ни общности во власти нет священной, ни верности».

Поэтому, если закон есть связующее звено гражданского общества, а право, установленное законом, одинаково для всех, то на каком праве может держаться общество граждан, когда их положение не одинаково? И в самом деле, если люди не согласны уравнять имущество, если умы всех людей не могут быть одинаковы, то, во всяком случае, права граждан одного и того же государства должны быть одинаковы. Да и что такое государство, как не общий правопорядок?

...А остальные государства, по их мнению, не следует называть теми именами, какими они сами желают называться. И в самом деле, почему мне называть царем — по имени Юпитера Всеблагого — человека, жаждущего владычества и исключительного империя и властвующего над народом, угнетаемым им, а не называть его тираном? Ведь и тиран может быть милосерден в такой же мере, в каской царь нестерпим, так что для народов имеет значение лишь одно: у милостивого ли властителя они в рабстве или у сурового; но совсем не быть в рабстве они не могут. Каким же образом прославленному Лакедемону в те времена, когда его государственное устройство считалось образцовым, удавалось обладать хорошими и справедливыми царями, если приходилось иметь царем всякого, кто только происходил из царского рода [11]? Далее, кто стал бы терпеть оптиматов, которые присвоили себе это наименование не с согласия народа, а в своих собственных собраниях? В самом деле, на каком основании человека признают «наилучшим»? Ввиду его образования, интереса к наукам, стремлений.

Если [государство] будет руководиться случайностью, оно погибнет так же скоро, как погибнет корабль, если у кормила встанет рулевой, назначенный по жребию из числа едущих. Поэтому, если свободный народ выберет людей, чтобы вверить им себя, — а выберет он, если только заботится о своем благе, только наилучших людей, — то благо государства, несомненно, будет вручено мудрости наилучших людей — тем более, что сама природа устроила так, что не только люди, превосходящие других своей доблестью и мужеством, должны главенствовать над более слабыми, но и эти последние охотно повинуются первым.

Но это наилучшее государственное устройство, по их словам, было ниспровергнуто вследствие появления превратных понятий у людей, которые, не зная доблести (ведь она — удел немногих, и лишь немногие видят и оценивают ее), полагают, что богатые и состоятельные люди, а также и люди знатного происхождения — наилучшие. Когда, вследствие этого заблуждения черни, государством начинают править богатства немногих [12], а не доблести, то эти первенствующие люди держатся мертвой хваткой за это наименование — оптиматов, но в действительности не заслуживают его. Ибо богатство, знатность, влияние — при отсутствии мудрости и умения жить и повелевать другими людьми — приводят только к бесчестию и высокомерной гордости, и нет более уродливой формы правления, чем та, при которой богатейшие люди считаются наилучшими. А что может быть прекраснее положения, когда государством правит доблесть; когда тот, кто повелевает другими, сам не находится в рабстве ни у одной из страстей, когда он проникся всем тем, к чему приучает и зовет граждан, и не навязывает народу законов, каким не станет подчиняться сам, но свою собственную жизнь представляет своим согражданам как закон? И если бы такой человек один мог в достаточной степени достигнуть всего, то не было бы надобности в большом числе правителей; конечно, если бы все сообща были в состоянии видеть наилучшее и быть согласными насчет него, то никто не стремился бы иметь выборных правителей. Но именно трудность принятия решений и привела к переходу власти от царя к большому числу людей, а заблуждения и безрассудство народа — к ее переходу от толпы к немногим. Именно при таких условиях, между слабостью сил одного человека и безрассудством многих, оптиматы и заняли среднее положение, являющееся самой умеренной формой правления. Когда они управляют государством, то, естественно, народы благоденствуют, будучи свободны от всяких забот и раздумий и поручив попечение о своем покое другим, которые должны о нем заботиться и не давать народу повода думать, что первенствующие равнодушны к его интересам. Ибо равноправие, к которому так привязаны свободные народы, не может соблюдаться (ведь народы, хотя они и свободны и на них нет пут, облекают многими полномочиями большей частью многих людей, и в их среде происходит значительный отбор, касающийся и самих людей, и их общественного положения), и это так называемое равенство в высшей степени несправедливо. И действительно, когда людям, занимающим высшее, и людям, занимающим низшее положение, — а они неминуемо бывают среди каждого народа — оказывается одинаковый почет, то само равенство в высшей степени не справедливо; в государствах, управляемых наилучшими людьми, это произойти не может (I, 41 — 53).

Когда я выскажу свое мнение о том виде государственного устройства, который считаю наилучшим, мне вообще придется поговорить подробнее и о переменах в государстве, хотя в таком государстве они, по моему мнению, произойдут далеко не легко. Но при царском образе правления первая и самая неизбежная перемена следующая: когда царь начинает быть несправедлив, этот государственный строй тотчас же рушится, а этот же правитель становится тираном; это наихудший вид государственного устройства и в то же время близкий к наилучшему; если его ниспровергают оптиматы, как обыкновенно и случается, то государство получает второй из названных трех видов устройства; это — вид, уподобляющийся царской власти, то есть составленный из «отцов» совет первенствующих людей, заботящихся о благе народа. Если же народ своей рукой убьет или изгонит тирана, то он бывает несколько умерен только до той поры, пока владеет своими чувствами и умом, радуется своему деянию и хочет защитить им же установленный государственный строй. Но если народ применил насилие к справедливому царю или лишил его царской власти, или даже (это бывает еще чаще) отведал крови оптиматов и подчинил своему произволу все государство (не думай, Лелий, что найдется море или пламя, успокоить которое, при всей его мощности, труднее, чем усмирить толпу, не знающую удержу ввиду непривычного для нее положения), тогда и происходит то, что так ярко изобразил Платон, — если только мне удастся передать это на латинском языке; сделать это трудно, но я все же попытаюсь.

«Когда, — говорит Платон, — ненасытная глотка народа пересохнет от жажды свободы, и народ, при дурных виночерпиях, вкусит не разумно размешанной, а совсем не разбавленной свободы, он начинает клеветать на магистратов и первенствующих людей, если они не особенно мягки и уступчивы и не дают ему полной свободы, начинает преследовать их, обвинять, называть своевластными, царями, тиранами»...

Платон продолжает так: «Тех, кто повинуется первенствующим людям, такой народ преследует и называет добровольными рабами, а тех, кто, занимая магистратуры, хочет походить на частных людей, а также и тех частных людей, которые стремятся к тому, чтобы между частным человеком и магистратом не было никакого различия, они превозносят похвалами и возвеличивают почестями, так что в подобном государстве свобода неминуемо господствует над всем: частный дом не повинуется власти, и это зло распространяется даже на животных; даже отец боится сына, сын пренебрегает отцом, причем всякий стыд отсутствует; все совершенно свободны и нет различия между гражданином и иноземцем; учитель боится своих учеников и заискивает перед ними, а ученики презирают учителей; юноши напускают на себя важность стариков, а старики унижаются до юношеских забав, чтобы не быть юношам в тягость и не казаться чересчур важными. Вследствие этого даже рабы держат себя чересчур вольно, а женщины имеют те же права, что и мужчины; мало того, даже собаки, лошади, наконец, ослы, при такой вольности, так наскакивают на людей, что приходится уступать им дорогу. Итак, — говорит Платон, — это безграничное своеволие приводит к тому, что граждане становятся столь пресыщены и слабы духом, что они, если власти применят к ним малейшее принуждение, раздражаются, и не могут это стерпеть, а потому начинают даже пренебрегать законами, так что оказываются без какого бы то ни было властителя»...

Далее, возвращаясь к изложению своей мысли, я прибавлю: из этого крайнего своеволия, которое эти люди считают единственный свободой, — говорит Платон, — вырастает, словно из корня, и как бы рождается тиран. Ибо, подобно тому, как из чрезмерного могущества первенствующих людей возникает угроза самому их существованию, так сама свобода поражает этот чересчур свободный народ в конце концов рабством. Так и всякий избыток приятного — будет ли он в погоде, или на полях, или в теле человека — большей частью превращается в противоположное состояние; это происходит более всего в делах государственных, и чрезмерная свобода как у народов, так и у частных людей рушится, превращаясь в чрезмерное рабство. Таким образом, величайшая свобода порождает тиранию и несправедливейшее и тяжелейшее рабство. Ведь из этого необузданного или, лучше сказать, свирепого народа большей частью выходит предводитель, обращающийся против первенствующих граждан, уже сбитых с места и повергнутых ниц, человек отважный, бесчестный, жестоко преследующий людей, часто оказывавших государству большие услуги, отдающий народу и свое, и чужое достояние, и так как ему, пока он оставался частным человеком, грозили многие опасности, то ему дают империй, который возобновляют на новый срок, даже дают ему стражу, как это было в Афинах с Писистратом; наконец, такие люди становятся тиранами по отношению к тем, которые их выдвинули. Если этих тиранов, как это часто бывает, свергают лучшие люди, то государство возрождается; но если это совершают люди дерзкой отваги, то возникает хорошо нам известное правление клики, другой род тиранов, и такая же клика часто возникает из превосходного правления оптиматов, когда какие-нибудь пороки отвлекают самих первенствующих людей от их пути. Таким образом, государственную власть, словно мяч, выхватывают тираны у царей, у самих тиранов — первенствующие люди или народ, а у народа — клика или тираны, и государственное устройство в течение более или менее долгого времени никогда не сохраняется в одном и том же положении.

Ввиду всего этого, из трех указанных вначале видов государственного устройства, по моему мнению, самым лучшим является царская власть, но самое царскую власть превзойдет такая, которая будет образована путем равномерного смешения трех наилучших видов государственного устройства. Ибо желательно, чтобы в государстве было нечто выдающееся и царственное, чтобы одна часть власти была уделена и вручена авторитету первенствующих людей, а некоторые дела были предоставлены суждению и воле народа. Такому устройству, прежде всего, свойственно, так сказать, [великое] равенство, без которого свободные люди едва ли могут долго обходиться, затем — прочность, так как виды государственного устройства, упомянутые выше, легко превращаются в свою порочную противоположность, — вследствие чего царь оказывается властелином, оптиматы кликой, народ изменчивой толпой, — и так как эти самые виды государственного устройства часто сменяются новыми, тогда как при этом объединенном и разумно смешанном государственном устройстве этого не случается почти никогда, разве только при большой порочности первенствующих людей. И действительно, нет причины для перемен там, где положение каждого прочно и ему некуда сорваться и свалиться (I, 65 — 69).

Итак, ученейшие мужи признали нужным исходить из понятия закона и они, пожалуй, правы — при условии, что закон, как они же определяют его, есть заложенный в природе высший разум, велящий нам совершать то, что совершать следует, и запрещающий противоположное. Этот же разум, когда он укрепился в мыслях человека и усовершенствовался, и есть закон. Поэтому принято считать, что мудрость есть закон, смысл которого в том, что он велит поступать правильно, а совершать преступления запрещает. Полагают, что отсюда и греческое название «номос», так как закон «уделяет» каждому то, что каждому положено, а наше название «lex», по моему мнению, происходит от слова «legere» [выбирать]. Ибо, если греки вкладывают в понятие закона понятие справедливости, то мы вкладываем понятие выбора; но закону все же свойственно и то, и другое. Если эти рассуждения правильны (а лично я склонен думать, что в общем это верно), то возникновение права следует выводить из понятия закона. Ибо закон есть сила природы, он — ум и сознание мудрого человека, он — мерило права и бесправия. Но так как весь наш язык основан на представлениях народа, то нам время от времени придется говорить так, как говорит народ, и называть законом (как это делает чернь) те положения, которые в писаном виде определяют то, что находят нужным, — либо приказывая, либо запрещая.

Будем же при обосновании права исходить из того высшего закона, который, будучи общим для всех веков, возник раньше, чем какой бы то ни было писаный закон, вернее, раньше, чем какое-либо государство вообще было основано (Цицерон. О законах, кн. I, 18 — 19).

...Существо, способное предвидеть, сообразительное, разностороннее, наблюдательное, памятливое, преисполненное разума и смышленое, которое мы называем человеком, было сотворено высшим божеством и поставлено, так сказать, в превосходное положение. Ведь из существ всех видов и различной природы один только человек способен думать и размышлять, чего все остальные лишены. А что, не скажу — в человеке, но и на всем небе, и на земле более божественно, чем разум? Когда этот разум достигнет зрелости и совершенства, то его по справедливости называют мудростью. И вот, так как лучше разума нет ничего, и он присущ и человеку, и божеству, то первая связь между человеком и божеством — в разуме. Но если общим для божества и человека является разум, то этот разум, им свойственный, должен мыслить правильно; а так как разум есть закон, то мы, люди, должны считаться связанными с богами также и законом. Далее, между теми, между кем существует общность в виде закона, существует общность и в виде права. А те, у кого закон и право общие, должны считаться принадлежащими к одной и той же гражданской общине. Более того, если они повинуются одним и тем же империю и власти, то они еще в большей степени повинуются небесному распорядку, божественной мысли и предержащему божеству, так что весь этот мир следует рассматривать уже как единую гражданскую общину богов и людей. В гражданских общинах положение ветвей рода, на основании известных правил, о которых будет сказано в свое время, определяется агнацией [13]; в природе это настолько более величественно и настолько более славно, что люди связаны с богами агнацией и происхождением (I, 22 — 23).

...Эти вопросы, которых мы теперь касаемся вкратце, действительно важны. Но из всего того, что обсуждают ученые люди, конечно, ничто не важно в такой степени, в какой важно полное понимание того, что мы рождены для справедливости и что не на мнении людей, а на природе основано право. Это сразу станет очевидным, если мы вникнем в сущность человеческого общества и связей между людьми.

Ведь ни одна вещь в такой степени не подобна другой, так не равна ей, в какой все мы подобны и равны друг другу. И если бы упадок наших обычаев и расхождение мнений не извращали и не отвлекали наших слабых умов, куда только пожелают, то каждый из нас был бы столь же подобен самому себе, сколь все люди подобны друг другу. Поэтому, каково бы ни было определение, даваемое человеку, оно одно действительно по отношению ко всем людям.

Это достаточное доказательство того, что между людьми никакого различия нет. Если бы оно было, то одно единственное определение не охватывало бы всех людей. И в самом деле, разум, который один возвышает нас над зверями, разум, благодаря которому мы сильны своей догадливостью, приводим доказательства, опровергаем, рассуждаем, делаем выводы, несомненно, есть общее достояние всех людей; он различен в зависимости от полученного ими образования, но одинаков у всех в отношении способности учиться. Ведь чувства всех людей воспринимают одно и то же, и то, что действует на чувства, в равной степени действует на чувства всех людей, а то, что запечатлевается в умах (первоначальные представления, о которых я уже говорил), одинаково запечатлевается у всех, причем речь, истолковательница мысли, бывает различной по словам, употребленным в ней, но совпадает по смыслу. И ни в одном народе не найдется человека, который, избрав своей руководительницей природу, не смог бы достичь доблести.

И сходство между людьми необычайно велико не только в хороших, но и в дурных качествах. Ибо все люди падки и на наслаждения, которые, хотя и увлекают их, принося им позор, все же, в некоторой степени, походят на естественное благо; доставляя нам удовольствие видимостью ласковости и приятности, они — ввиду заблуждения нашего ума — воспринимаются нами как нечто полезное. И вследствие подобного же неведения люди бегут от смерти, словно она — разложение естества, и стремятся жить, так как жизнь сохраняет нас в таком состоянии, в каком мы родились. Боль они относят к числу величайших зол — как ввиду того, что она мучительна, так и потому, что за ней, по-видимому, следует уничтожение естества. И так как между почетом и славой существует сходство, то те, кому оказан почет, кажутся нам счастливыми, а те, кто бесславен, — несчастными. Тяготы, радости, страсти, страхи овладевают умами всех людей одинаково, и если верования бывают у людей разные, то это не означает, что те, кто поклоняется собаке и кошке как божествам, не более суеверны, чем другие народы. Но какой народ не ценит приветливости, благожелательности, сердечной доброты и способности помнить оказанные благодеяния? Какой народ не презирает, не ненавидит надменных, злокозненных, жестоких и неблагодарных людей? И когда мы поймем, что это объединяет весь человеческий род, то останется [только показать, что этим объединением людей должны управлять законы, способные укреплять дружбу и основанные на разуме,] так как разумный образ жизни делает людей лучше. Если вы согласны с этим положением, перейдем к другим; если вы не удовлетворены чем-либо, сперва разъясним это (I, 28 – 32).

Но вот что нелепее всего: думать, что все, значащееся в установлениях и законах народов, справедливо. И даже если некоторые законы изданы тиранами? Если бы Тридцать афинских правителей пожелали навязать свои законы всем и если бы все афиняне радовались законам тиранов, то разве это было бы основанием для того, чтобы законы эти были признаны справедливыми? Я полагаю, — ничуть не более справедливыми, чем закон, проведенный нашим интеррексом и давший диктатору право казнить, по своему усмотрению, любого гражданина, назвав его по имени, даже без слушания дела в суде [14]. Ибо существует лишь одно право, связывающее человеческое общество и установленное одним законом. Закон этот есть подлинное основание для того, чтобы приказывать и запрещать. Кто закона этого не знает, тот — человек несправедливый, независимо от того, писаный ли это закон или неписаный. Но если справедливость заключается в повиновении писаным законам и установлениям народов, и если, как утверждают все те же философы, следует все измерять выгодой, то этими законами пренебрежет и их, если сможет, нарушит всякий, кто сочтет, что это будет ему выгодно. Это учение приводит к тому, что, если справедливость не проистекает из природы, то ее вообще не существует, а та, которая устанавливается в расчете на выгоду, уничтожается из соображений выгоды для других.

Более того, если право не будет корениться в природе, то все доблести уничтожатся. И в самом деле, где смогут существовать благородство, любовь к отечеству, чувство долга, желание служить ближнему или проявить свою благодарность ему? Ведь все это рождается оттого, что мы, по природе своей, склонны любить людей, а это и есть основа права. И будут уничтожены не только благожелательность к людям, но и священнодействия и обязанности по отношению к богам, а все это, полагаю я, следует сохранять не из чувства страха, а ввиду наличия тесной связи между человеком и божеством.

Если бы права устанавливались повелениями народов, решениями первенствующих людей, приговорами судей, то существовало бы право разбойничать, право прелюбодействовать, право предъявлять подложные завещания, — если бы права эти могли получать одобрение голосованием или решением толпы [15] (I, 42 — 43).

...К праву и ко всему честному надо стремиться ради него самого. И в самом деле, все честные мужи ценят самое справедливость и право само по себе, и честному мужу не подобает заблуждаться и почитать то, что само по себе почитания не заслуживает. Итак, право само по себе требует, чтобы к нему стремились и его ценили. Но если этого заслуживает право, то этого заслуживает и справедливость, а с ней и остальные доблести следует почитать ради них самих. А щедрость? Она безвозмездна или ее можно купить? Если человек, не получая награды, оказывает благодеяния, то она безвозмездна; если — «за плату, то она куплена. Нет сомнения в том, что человек, которого называют щедрым благодетелем, повинуется чувству долга, а не ищет выгоды. Следовательно, опять-таки и справедливость не ищет ни награды, ни платы: к ней стремятся ради нее самой, а таковы же основа и смысл всех доблестей (I, 48).

...Несомненно, что жить в согласии с природой — высшее благо; это значит вести жизнь умеренную и согласную с доблестью; но следовать природе и как бы жить по ее закону, то есть (насколько это зависит от человека) не упускать ничего такого, что позволяет достигнуть того, чего требует природа ... В то же время природа хочет, чтобы мы жили как бы по закону доблести. Вот почему я и не знаю, удастся ли когда-нибудь разрешить этот вопрос; в нашей беседе этого, во всяком случае, сделать не удастся, если только мы намерены довести до конца то, что начали (I, 56).

...Коль скоро «закон» должен исправлять пороки, а в доблестях наставлять, то из него и следует выводить правила жизни. Таким образом, матерью всех благ становится мудрость, от любви к которой и произошло греческое слово «философия» [любомудрие], а философия — самый благодетельный, самый щедрый, самый лучший дар бессмертных богов, принесенный ими человеку. Ведь это она одна научила нас как всем другим делам, так и самому трудному — познать самих себя; смысл и значение этого наставления так велики, что его считали изречением не человека, а дельфийского бога [16].

Ведь всякий, кто познает самого себя, прежде всего почувствует, что обладает каким-то божественным качеством, и будет считать свой ум, присущий ему, как бы священным изображением; и этот человек всегда будет совершать и обдумывать что-либо достойное столь великого дара богов и, сам постигнув и испытав себя всего, поймет, как его одарила природа при его вступлении в жизнь и какими средствами он располагает для приобретения и достижения мудрости; ибо в самом начале он своей душой и умом получил обо всем лишь смутные представления; разъяснив себе их, он, руководимый мудростью, поймет, что станет честным мужем и — именно по этой причине — счастливым.

Ведь когда душа, познав и восприняв доблести, откажется от своей покорности и потворства телу, подавит в себе стремление к наслаждению, словно какой-то позорный недуг, избавится от всякого страха смерти и боли, благодаря взаимному расположению соединится со своими близкими, признает всех своих близких объединенными природой, сочтет себя обязанной почитать богов и соблюдать религию во всей ее чистоте и изощрит зоркость как глаз, так и ума до способности избирать благое, а противоположные качества отвергать (доблесть эта была названа предвидением, от слова «предвидеть»), то будет ли возможно назвать или себе представить более счастливое состояние?

И когда этот человек обозрит небо, землю, моря и всю природу, когда он увидит, из чего все это возникло, к чему оно возвратится и когда и как погибнет, что в этом всем смертно и тленно и что божественно и вечно, и когда он воспримет, можно сказать, существование самого божества, правящего и царящего над всем этим, а себя самого признает не жителем какого-то ограниченного места, окруженного городскими стенами, а гражданином всего мира, как бы единого града, то — бессмертные боги! — каким среди этого великолепия и при этом созерцании и познании природы он себе представится сам! [Так ведь учил и Аполлон Пифийский.] Как будет он презирать, как свысока будет он смотреть, как будет он отвергать все то, что толпа называет самым ценным!

И все это он защитит как бы оградой — своим способом рассуждать, умением отличать истинное от ложного и, так сказать, искусством понимать, что из чего следует и что чему противоположно [17]. А когда он почувствует себя рожденным для общества граждан, то он сочтет нужным прибегать не только к подробному рассмотрению вопросов, но и к свободно льющейся непрерывной речи, дабы посредством нее управлять народами, устанавливать законы, порицать дурных людей, защищать честных, восхвалять великих мужей, обращаться к согражданам с убедительными правилами, клонящимися к благу и славе, быть в состоянии побуждать людей к доблести, отвращать их от позорного поведения, утешать униженных, а деяния и намерения храбрых и мудрых людей, наряду с осуждением позорных поступков людей дурных, делать памятными навсегда. Столь многочисленны и столь велики качества, которые может усмотреть в человеке всякий, кто захочет познать самого себя; их мать и воспитательница — мудрость (I, 58 — 62).

Но те разнообразные законы, которые, применительно к обстоятельствам, были составлены для народов, называются законами скорее в виде уступки, чем потому, что это действительно так. В пользу того, что всякий закон, который можно по справедливости назвать законом, заслуживает хвалы, некоторые приводят следующие доказательства: твердо установлено, что законы были придуманы ради блага граждан, целостности государств и спокойной и счастливой жизни людей и что те люди, которые впервые приняли постановления такого рода, объявили народам, что напишут и предложат такие постановления, одобрив и приняв которые, народы будут жить в почете и счастье. И те постановления, которые были так составлены и приняты, они, по-видимому, и назвали законами. Из этого следует заключить, что те люди, которые составили для народов постановления пагубные и несправедливые, нарушив свои обещания и заявления, провели все что угодно, но только не законы, так что, истолковывая само название «закон» [lex], можно понять, что в нем содержится смысл и значение выбора [legere] справедливого и истинного начала (II, 11).

А многие вредные, многие пагубные постановления народов? Ведь они заслуживают названия закона не больше, чем решения, с общего согласия принятые разбойниками. Нельзя же по справедливости назвать предписаниями врачей те смертоносные средства, которые, под видом спасительных, прописывают невежественные и неискушенные люди, а народ не должен называть законом любое, даже пагубное постановление, если народ таковое принял. Итак, закон есть решение, отличающее справедливое от несправедливого и выраженное в соответствии с древнейшим началом всего сущего — природой, с которой сообразуются человеческие законы, дурных людей карающие казнью и защищающие и оберегающие честных (II, 13).

Итак, пусть граждане будут с самого начала твердо убеждены в том, что над всем владычествуют и всем правят боги, что все совершается по их решению и воле, что они оказывают людям величайшие благодеяния и видят, каков каждый человек, что он делает, каковы его поступки, с какими мыслями, с каким благоговением чтит он обряды, и что они ведут счет и людям, исполняющим свой долг, и людям, не исполняющим его.

Умы, проникшиеся такими мыслями, конечно, не будут далеки от полезных и правильных решений. Да может ли быть что-либо более правильное, чем уверенность, что никто не должен быть заносчив, чтобы думать, что ему самому разум и мысль присущи, а небу и вселенной не присущи? Иными словами, чтобы думать, что тела, [охватить] которые едва может высшая [сила] разума, движутся, не будучи подчинены разуму? Как вообще можно признать человеком того, в ком не вызывают чувства благодарности ни порядок движения светил, ни чередование дня и ночи, ни смена времен года, ни земные плоды, произрастающие для нашего пропитания? И так как все обладающее разумом стоит выше всего того, что разума лишено, и так как, согласно божественному закону, ничто не может быть выше природы в целом, то следует признать, что природе присущ разум. Кто, однако, станет отрицать пользу таких мыслей, понимая, сколь многое скрепляется клятвой, сколь благодетельны обязательства, налагаемые союзными договорами, сколь многочисленны люди, которым страх перед божьей карой не дал совершить преступление, сколь священны узы, объединяющие граждан, когда бессмертные боги участвуют в делах людей как судьи или как свидетели? Вот тебе введение к закону; ведь так его называет Платон [18] (II, 15 — 16).

Далее следует вопрос о речах перед народом. Первое и важнейшее правило гласит: «Применения силы да не будет!» Ибо нет ничего более пагубного для государства, ничего более противного праву и законам, ничего менее подобающего гражданину и менее человечного, чем насильно проводить что бы то ни было, живя в упорядоченном и устроенном государстве. Закон велит подчиняться интерцессии; это наилучший образ действия, так как лучше, чтобы хорошее дело встретило противодействие, чем было допущено дурное (III, 42).

Далее следуют два превосходных закона, перенесенных из Двенадцати Таблиц; один из них упраздняет привилегии; другой позволяет вносить предложения о всей совокупности гражданских прав только в «величайшие комиции». И то, что уже в те времена, когда еще не находилось мятежных плебейских трибунов, когда о них еще даже не думали, предки наши проявили такое большое предвидение, изумительно. Издавать законы, направленные в ущерб интересам частных лиц, они не велели; ибо это — привилегия. Есть ли что-либо более несправедливое? Ведь смысл закона именно в том, что он принят и установлен для всех. Предки наши позволили проводить предложения, касающиеся отдельных лиц, только в центуриатских комициях. Ибо народ, когда он распределен на основании ценза, по сословиям и возрастам, при голосовании проявляет осмотрительность большую, чем тогда, когда он созван вперемежку по трибам (III, 44).

Примечания


1. Патронат и клиентела — в древнейшую эпоху отношения между патрицием и зависевшими от него людьми, возможно, из покоренного населения: патрон покровительствовал и помогал клиенту; клиенты поддерживали патрона при соискании магистратур и пр. Впоследствии отношения между влиятельным лицом и его вольноотпущенниками или городской общиной, между бывшим наместником провинции и ее населением; они были преемственными. — Массилия (ныне Марсель) — колония фокидян, основанная около 600 г.; во II в. прибегала к помощи Рима во время войн.
2. Ареопаг — высший государственный совет Афин; вначале он был составлен из аристократов, занимавших в прошлом должность архонтов. В середине V в. за ареопагом была сохранена только судебная власть по делам об убийстве.
3. Фаларид — тиран Агригента (570 — 554), приказавший изготовить полого медного быка, в котором заживо сжигали людей.
4. Правление Тридцати тиранов (404 — 403).
5. Имеется в виду ambitus (буквально — обход по очереди), действия кандидата с целью расположить избирателей в его пользу; допустимым считалось обратиться к гражданину по имени и взять его за руку; недопустим был подкуп в любой форме, считавшийся преступлением (crimen de ambitu). Для борьбы с подкупом был издан ряд законов: Корнелиев закон карал запретом занимать магистратуры в течение 10 лет; Кальпурниев — Ацилиев закон 67 г. — штрафом и полным запретом занимать магистратуры; Туллиев закон 63 г. запрещал денежное вознаграждение, зрелища для народа и угощение народа по трибам и карал 10-летним изгнанием.
6. Римский сенат.
7. Iudices delecti. Судья, для слушания данного дела отобранные городским претором (praetor urbanus) из общего списка судей (album iudicum, iudices selecti).
8. Под римским владычеством Родос пользовался некоторой автономией. В 167 г., после битвы под Пидной, сенат решил начать против Родоса войну ввиду его недружественного поведения во время войны с Македонией. Против этого выступил Катон Цензорий.
9. Мнение сторонников демократии.
10. Речь идет о народе как источнике права.
11. В Спарте царская власть была наследственной, в Риме, согласно традиции, — выборной.
12. Имеется в виду подкуп избирателей.
13. Агнаты — свободнорожденные, подвластные одному и тому же главе ветви рода; агнация — связи между агнатами.
14. Имеется в виду закон, проведенный в конце 82 г., интеррексом Луцием Валерием Флакком и одобривший все действия Суллы как консула и проконсула; этот закон предоставил Сулле неограниченные полномочия, право жизни и смерти по отношению к римским гражданам.
15. Имеется в виду постановление трибутских комиций.
16. Т.е. Аполлона. Над входом в храм Аполлона в Дельфах, по преданию, было высечено изречение: «Познай самого себя»; о нем говорится ниже.
17. Имеется в виду диалектика.
18. См. Платон, «Законы», IV, 722d.

Источники


1. Цицерон. Диалоги (О государстве. О законах). Издание подготовили И.Н. Веселовский, В.О. Горенштейн и С.Л. Утченко. — М.: Наука, 1966. — 224 с.
2. Плутарх. Сравнительное жизнеописание. Трактаты и диалоги / Пер. с древнегреч. — Сост. С. Аверенцев, вступ. ст. А. Лосева, коммент. А. Столярова. — М.: РИПОЛ КЛАССИК. — 1998. — 672 с.

 


Hosted by uCoz