Либерализм и тоталитаризм

Хрестоматия

Сципион Сигеле

Толпа «Когда толпа дошла до того состояния, что ей уже мало убивать, когда она хочет, чтобы смерть сопровождалась самыми жестокими муками и самой ужасной гнусностью, когда кровавый инстинкт достиг у нее этой степени жестокости, то в ней не преминет проснуться также и похоть»

Итальянский социолог Сципион Сигеле, опираясь на Спенсера и его полумеханистическую социологию, написал спорную статью «Преступная толпа (Опыт коллективной психологии)». В ней Сигеле разбирает важный для нас вопрос, связанный с теорией толпы Густава Лебона. И хотя основной вывод сделан неверно, информации к размышлению в статье предостаточно. Начнем с ошибочного вывода.

В конце Дополнения к своей статье он написал: "Так как мнение большинства есть в сущности мнение великих людей, медленно проникшее в массу, то деспотизм большинства обращается в деспотизм гениальных идей, когда последние уже созрели и когда приложение их стало своевременным" (с. 116).

Тем самым Сигеле оправдал «деспотизм большинства»; спор между индивидуалистами и коллективистами он разрешил в пользу коллективистов. (Предупредим, здесь речь не идет об идеологии коммунизма и либерализма, а о социальной психологии, т.е. о чистой науке.) Напомним, Густав Лебон считал, что все важнейшие достижения цивилизации делались руками «отборных людей». Естественно, была иная точка зрения, выразителем которой, в частности был Вильгельм Вундт. В книге «Проблемы психологии народов» он написал:

Толпа

“Существует естественная, всюду распространенная, характерная для наивного миропонимания склонность приписывать всякое ценное или важное, значительное изобретение — личности как творцу его. Так, уже первобытный миф создает образ «спасителя человечества», который принес огонь, изобрел оружие и орудия, ввел религиозные церемонии, культ. События, почему-либо глубже запечатлевшиеся в народной памяти, сага также связывает с именами отдельных героев. Еще у китайцев их былые властители считались творцами их древнейшей культуры, в замечательном слиянии образов мифического спасителя и сказочного героя. Один из этих властителей создал, по китайскому преданию, язык, другой изобрел письмо, третий ввел земледелие. В более поздние времена место этих былинных героев заступает избранный народ. Так, например, библейское сказание о творении мира и о временах патриархов столь же идет навстречу первобытной потребности в объяснении, сколько само, в свою очередь, служит главной опорой подобных представлений. В глазах современной науки, правда, эта роль израильского народа давно сыграна; но среди других древних народов Востока и до наших дней находятся преемники израильтян в притязаниях на звание первого культурного народа” (с. 245).

Насилие

Ни здесь ни далее Вундт свою позицию никак не доказывает. Обращение к мифологии в данном контексте не может служить обоснованием, так как Лебон говорил о бесспорных фактах сегодняшней истории: американскую «Декларацию о независимости» сочинил Джефферсон, Эйфелеву башню спроектировал Эйфель, «Лунную сонату» сочинил Бетховен и т.д. — все нынешние достижения культуры имеют своих авторов; ни толпа, ни учреждения ничего не изобрели и не сочинили, скорее мешали это делать. Сигеле некорректно рассуждает. Процитируем его Дополнение к статье, которое имеет самостоятельный заголовок —

Деспотизм большинства и коллективная психология

Против деспотизма большинства храбро борются, хотя и с разных точек зрения, два отряда мыслителей: один может быть более многочисленный и, следовательно, сильный, это — индивидуалисты, другой я назову аристократами, отложив на некоторое время объяснение этого слова.

Индивидуалисты, исходя от Ст. Милля и Спенсера, стремятся, как указывает само их название, к единственной цели, справедливой и, по-моему, неоспоримой: увеличить права личности за счет прав государства, расширяющихся ежедневно все более и более.

«В прошлом функцией либерализма, — пишет Спенсер, — было — наложить границы на могущество королей; функцией настоящего либерализма в будущем — будет ограничение могущества парламента».

До него Ст. Милль произнес слова, относящиеся хотя и к другому случаю, однако выражающие мысль, аналогичную мысли Спенсера:

«Если бы весь человеческий род, исключая одного человека, имел одно и то же мнение, а этот человек держался противоположного мнения, то человечество не имело бы права заставить его молчать, точно так же, как и этот человек не имел бы права (если бы был в состоянии) заставить молчать человечество».

Итак, Спенсер и Милль желают уважения к меньшинству, чему, я уверен, никто не станет противоречить. Можно спорить о свойствах тех границ, которые нужно наложить на права большинства, но никто не осмелится отвергать того, что наложить их необходимо.

Оба цитируемые мною автора, а с ними, понятно, и их ученики, вовсе не уничтожают арифметического принципа, на котором зиждется вся наша политика; они допускают, что численность должна быть единственным судьей во всех решениях, которые имеют право принять государство и, следовательно, парламент; они желали только уменьшить, насколько возможно, функции, возложенные на государство, а следовательно — и решения, которые оно должно принимать, с тем чтобы предоставить личности как можно более свободы и удобств.

Насилие

Названные мною аристократами предполагают, наоборот, что деспотизм большинства — нелепость, и вот почему: большинство, говорят они, является, да и не может не являться, пошлым и посредственным в умственном отношении; позволять ему управлять собою — все равно, что вручить скипетр в руки посредственности. Логика требует, чтобы миром управляли более интеллигентные, находящиеся в весьма ограниченном количестве, вместо того, чтобы дать управление в руки менее интеллигентных, находящихся в весьма большом количестве. Нелепо, чтобы голоса 100 крестьян или 100 рабочих равнялись голосу 100 культурных людей.

Следуя, как видно, примеру Карлейля, они преклоняются перед гением, делая его своим идолом, и питают ужасное презрение к филистерам (вот почему я назвал их аристократами), они отказывают последним в каких бы то ни было правах, давая первым привилегию управлять миром.

Говоря откровенно, если хорошо подумать относительно всеобщей подачи голосов, не придерживаясь предвзятых политических идей, то является сильное желание задать себе вопрос: почему, на основании какой невидимой причины, дворник или уличный точильщик имеют голос равный, предположим, голосу Спенсера? Дойдя до этого, вопрос, я полагаю, может быть разрешен только единственным образом: именно: приходится допустить отсутствие логики в законе, который, вопреки тому, что происходит в жизни, подводит под один уровень две неодинаковые личности.

Но после более глубокого исследования первое впечатление меняется, и даже очень.

Толпа

В самом деле, положительно ли достоверно, что если преимущество оказывается большинству, то всегда одерживает верх образ мыслей и мнение лиц с посредственным интеллектуальным уровнем, сильных только благодаря численности? Не более ли достоверно, что только сама данная идея привлекает к себе большинство голосов, — идея, имеющая, очевидно, в себе большую привлекательность и родившаяся, следовательно, в голове великого человека?

Не знаю, удачно ли мои слова выражают мою мысль, но мне кажется, что с этого пункта можно предусмотреть, на что я мечу, и каковы следствия, которые можно извлечь от приложения коллективной психологии к конституционному праву. Бросим взгляд на историю.

В древнее время, когда царила физическая сила, кто был начальником трибы или клана? самый ли слабый?

Попозже, когда к физической силе присоединилась и интеллектуальная, управляли ли народом дураки?

Благодаря ли только террору и лицемерию, сильные и энергичные люди управляли массами?

«Нет, это объяснение, — говорит Тард, — очевидно неудовлетворительно. Они были во главе, благодаря внушаемому ими обаянию. Примера с гипнотизером достаточно, чтобы понять глубокий смысл этого слова. Гипнотизер не имеет нужды лгать, чтобы внушить к себе слепое доверие со стороны гипнотизируемого; ему не нужно устрашать, чтобы достичь пассивного повиновения. Он очаровывает, вот и все. По моему мнению, это значит, что в гипнотизируемом заключается некоторая потенциальная сила веры и желаний по отношению ко всевозможным воспоминаниям, усыпленным, но не умершим, которые эта сила стремится привести в движение, как воду, поднявшуюся в пруде и не находящую себе выхода, и что, вследствие особых обстоятельств, один только гипнотизер может открыть ей необходимый выход. Посмотрим ближе, и всякое обаяние окажется именно таким... Сколько великих людей, от Рамзеса до Александра, от Александра до Магомета, от Магомета до Наполеона, овладели таким образом народным духом! Сколько раз продолжительная фиксация такой блестящей точки, как человеческий гений или слава, заставляли впадать в каталепсию целые народы» [1].

Толпа

Итак, если посоветоваться с историей, если принять, что слова Тард а могут быть обобщены и приложены ко всем людям, — военачальникам, мыслителям, артистам, — управлявшим и управляющим массой, то можем ли мы сказать, что большинство само по себе произвольно подняло этих людей на пьедестал славы? Это, пожалуй, и скажут; но истина будет заключаться в том, что эти люди сами указали на себя большинству, которое бессознательно последовало за ними, подобно тому как загипнотизированный следует за своим усыпителем.

Оставляя в стороне эти примеры, представляющие только несколько исключений, мы можем себя спросить, не происходит ли то, что бывает с гениями, более или менее и со всеми людьми, превосходящими в чем-либо других? На каком основании закон внушения теряет здесь все свое могущество?

Легко понять, что нет никакой причины оправдывать это исключение, так как известно, на основании ежедневных фактов, что внушение сохраняет бесспорное могущество во всех формах человеческой деятельности.

Средневековый режим, допускавший, чтобы тот, у кого была более сильная рука и более смелое сердце, строил свое «соколиное гнездо» на вершине горы, тогда как более смирные собирались в покинутых им хижинах, но подчинялись его власти, — существует и теперь, хотя обычаи уже и не те. В наше время тот, у кого более ума, смелости, знания жизни, кто в состоянии внушить другим более доверия, подымается над всеми и увлекает за собою толпу помимо ее сознания.

Толпа

В религии, в науке, в политике, в торговых делах, в каких угодно проявлениях человеческого духа, везде вы видите, что вокруг немногих или даже одного лица образуется целая группа индивидов. Они образуют церковь, школу, класс, партию и сражаются, подобно солдатам, находясь под влиянием (suggestion) начальника, лучше других олицетворяющего известное чувство, известное благо, известную идею.

Таким образом, когда касаясь какого-нибудь вопроса, говорят: большинство — такого-то мнения, то этим указывают на явление, которое должно быть, собственно говоря, выражено следующим образом: мнение X внушено большинству. Это значит, что мнение данного лица (сегодня это — оратор, завтра — журналист и т.д.), имеет в себе столько силы, что обратило на себя внимание толпы гораздо больше, чем какое-нибудь другое мнение.

«Иметь только внушенные идеи и считать их самопроизвольными — вот, — говорит Тард, — иллюзия, свойственная сомнамбулисту и человеку, рассматриваемому, как социальная единица».

Возвращаясь теперь к вопросу, заданному себе нами выше, мы можем ответить нашим оппонентам, что они ошибаются, думая, будто деспотизм большинства является триумфом пошлости; что неверно, будто мир управляется менее интеллигентными, находящимися в большом числе, но что, наоборот, те, которые находятся в очень малом числе, т.е. самые интеллигентные, и увлекают за собою общество, внушая ему свое желание.

Толпа

Верховное право большинства кажется поверхностному наблюдателю триумфом численности, между тем как в сущности оно — бессознательное подчинение посредственностей людям с высшим развитием. Вот что между прочим говорит Милль: «управление посредственностей может быть только посредственным управлением. Ни одно государство, управляемое демократией или многочисленной аристократией, не могло никогда подняться выше посредственности ни в своем политическом поведении, ни в своих мнениях и обычаях; противоположное могло быть только там, где народ-правитель позволял одному или нескольким, одаренным большим талантом и более образованным, чем масса, людям руководить собою, подавать совет». Если понимать эти слова буквально, то можно сказать, что то, что Милль считает исключением, есть правило, так как народ всегда позволяет руководить собой высокоталантливым и более, чем масса, образованным людям. Если объяснять эти слова, принимая во внимание того, кто их писал, то придется согласиться с Миллем, так как по необходимости нужно допустить, что раз тот, кто руководит толпой — человек гениальный, то жизнь такого народа более сильна, чем она была бы, если бы ею управлял человек с обыкновенными способностями. Я предвижу здесь одно вполне естественное возражение. Неверно, скажет кто-нибудь, будто большинство преклоняется тотчас же перед великими людьми, идет ли речь о политике, искусстве или науке. Талантливые люди почти всегда остаются изолированными во время своей жизни, так как им приходится бороться против общественного мизонеизма (страха перед новшествами).

Это совершенно верно. Но какое же все это имеет значение? Означает ли это, что в мире одерживают верх только посредственные идеи, и именно потому, что большинство, т.е. те, которые по-видимому управляют, представляют из себя посредственность? Перед нами история всего мира, могущая доказать нам, что одни только полезные идеи были приняты и увековечены большинством. Не вы ли сами допускаете, что идеи, составляющие сегодня исключительное достояние нескольких мыслителей, завтра будут приняты многими, а позже — сделаются достоянием всех? Не вы ли сами допускаете, что если идея, вышедшая из головы какого-нибудь человека, не овладевает головами всех, то это значит, что она, лишь только родилась, была уже достойна смерти?

Не станем же превращать общего принципа в простой вопрос о времени. Существует непосредственно действующее внушение, свойственное преимущественно чувствованиям, и внушение, действующее не непосредственно, свойственное преимущественно идеям. Явление не изменяется во втором случае оттого только, что происходит медленнее.

Посмотрев на мир с более широкой точки зрения, мы увидим, что мнение массы, образуется ли оно быстро, или в продолжение долгого времени, всегда берет свое начало от мнения одного человека или немногих лиц. Мы увидим, что внушение распространяется или с быстротой молнии, или же медленно и правильно, и тогда придется согласиться, что желание большинства никогда не равно сумме желаний составляющих его лиц (что дало бы посредственный результат), но скорее является отражением или, так сказать, бессознательным воспроизведением желания одного лица.

Если бы кто-нибудь стал упрекать большинство в медленности, с которой подчас происходит в нем явление внушения, то он, по моему мнению, не понял бы благодетельности закона, давшего большинству, предпочтительно перед меньшинством, право заставить свое мнение восторжествовать.

Если стать на точку зрения аристократов, и если бы какое-нибудь государство управлялось деспотически несколькими великими людьми, то конечно случилось бы, что много полезных реформ было введено раньше, чем большинство дало бы на то свое согласие.

Толпа Меньшинство производило бы реформы, когда они еще не созрели; но ничто не может принести более вреда, чем опрометчивость в такого рода вещах. Если бы, вместо этого, мы позволили известной идее пробивать себе дорогу вполне свободно и получить право гражданства только тогда, когда ее влияние (suggestion) на толпу стало совершившимся фактом, то можно быть уверенным, что идея эта будет осуществлена только в том случае, если она окажется своевременной.

Итак, деспотизм большинства, рассматриваемый с точки зрения коллективной психологии, не представляет из себя, как говорят некоторые поверхностные наблюдатели, царства вульгарности. Теперь уже более не доказывают, как хотели иные, на основании принципа — чересчур арифметического для того, чтобы быть безусловно верным в социологии — что численность это — все.

Так как мнение большинства есть в сущности мнение великих людей, медленно проникшее в массу, то деспотизм большинства обращается в деспотизм гениальных идей, когда последние уже созрели и когда приложение их стало своевременным (с. 110 — 116).

Сигеле нашел превосходные слова у Спенсера относительно короля и парламента. Сегодня парламент действительно является местом борьбы сразу нескольких стай хищных зверей, готовых в любую минуту уничтожить друг друга. На странице 22 Сигеле процитировал известное латинское высказывание: «Senatores boni viri, senatus autem mala bestia» (Сенаторы — почтенные мужи, сенат же — плохая скотина). Так, может быть, «сенаторам» нужно запретить собираться вместе коллективно обсуждать законы, чтобы не проявлялись эти стадные эффекты? Но главное для нас другое, как мог Сигеле, приводя эти бесспорно верные положения Спенсера и древних, сделать столь ошибочный вывод о справедливой «деспотии большинства»? Ведь коллективное решение есть всегда худшее решение и там, где его можно избежать, надо это делать. Если мы возьмем предельный случай, когда толпа состоит из двух человек, то уже здесь можно обнаружить худшие элементы поведения человека в массе: лидерство одного, подавление инициативы другого и сговор (нередко нарушающий правовые нормы) по достижению целей далеких от нравственных идеалов.

Толпа Статья Сигеле называется «Преступная толпа». В ней на основе богатого фактического материала доказывается тезис, что всякая толпа если не актуально, то по крайней потенциально преступна. Статья состоит из следующих четырех разделов:

Введение. Социология и коллективная психология.
Глава I. Психофизиология толпы.
Глава II. Преступная толпа.
Глава III. Юридические выводы.

Последнюю главу оставим без внимания; остальные разделы цитируем, ориентируясь больше на приводимые там интересные высказывания других исследователей. В самом начале, после слов Спенсера Сигеле делает вывод: «качества частей определяют качество целого» и «главнейшие, характерные черты человеческого общества соответствуют главнейшим чертам человека». Это похоже на то, как Платон, рассматривая демократическое и тираническое государственные устройства, выводил соответственные типы людей: «человека демократического» и «человека тиранического».

Преступная толпа

Введение. Социология и коллективная психология 

От соединения личностей в результате никогда не получается суммы, равной числу их единиц. (Э. Ферри)

«Дайте каменщику, — пишет Спенсер, — хорошо обожженные, твердые, имеющие острые края кирпичи, и он будет в состоянии выстроить без известки очень прочную и довольно высокую стену. Наоборот, если кирпичи из плохой глины, плохо обожжены, если они кривы, поломаны, хрупки, — тогда не будет возможности выстроить без известки стену, равную по высоте и прочности первой. Положим, что рабочий трудится в арсенале над складыванием пушечных ядер; понятно, что эти сферические тела не будут относиться друг к другу так, как кирпичи. Для куч, составленных из пушечных ядер, существуют определенная формы: тетраэдра, пирамиды с квадратным основанием и тела с прямоугольным основанием, ограниченного сверху ребром. Каждая из этих форм симметрична и устойчива, что становится невозможным при других формах тел, имеющих вертикальные или очень наклоненные плоскости. Если же накладывать, вместо сферических, имеющих равный объем, ядер, неправильные, полуокругленные, имеющие различную величину булыжники, то по необходимости нужно будет отказаться от определенных геометрических форм. Рабочий будет в состоянии получить только неустойчивую, лишенную правильных поверхностей и углов кучу.

ТолпаСближая эти факты и стремясь вывести более общую истину, мы заключаем, что характер агрегата зависит от свойств составляющих его единиц.

Если обратиться от этих видимых, осязаемых единиц к молекулярным единицам, которые, по учению физиков и химиков, образуют материальные тела, то мы придем только к подтверждению того же принципа. Для каждого из так называемых элементов, для каждой комбинации этих соединений — существует особая кристаллическая форма. Хотя кристаллы и будут разниться по величине, хотя их можно изменять, уродуя их углы и грани, — тип их и строение останутся постоянными, что легко доказывается, если их расколоть. Все виды молекул имеют особенные кристаллические формы, сообразно с которыми они и соединяются между собою. Отношение между природою молекул и их способом кристаллизоваться до того постоянно, что если будут даны два вида молекул, сходных по химических реакциям, можно с точностью предсказать, что их кристаллические формы также будут весьма близки друг к другу. Вообще, опираясь на результаты химических и физических исследований, можно смело держаться того мнения, что во всех явлениях, которые представляет нам неорганический мир, природа составных элементов определяет характер агрегата.

Этот принцип находит равным образом применение и по отношению к агрегатам, встречаемым в живой материи. В веществе всякого растения или животного находится известное стремление к воспроизведению строения этого растения или животного, — стремление, подтверждающееся до очевидности в тех случаях, где условия жизни весьма просты, и где ткани не приобрели слишком нужной структуры, чтобы иметь возможность подвергаться новым изменениям. Среди животных, столь часто приводимые в пример полипы подтверждают эту истину. Если разрезать его на части то каждый кусок будет все-таки полипом, обладающим той же организацией и теми же свойствами, что и целое животное. Среди растений разительным примером может служить бегония. Стоить положить в землю кусок ее листа, чтобы из него развилось целое растение».

Насилие

Та же истина проявляется и в обществах, более или менее определенных, образуемых низшими существами. Будут ли эти общества представлять неопределенное скопище, будут ли они иметь известную организацию с разделением труда между отдельными членами — случай, встречающийся весьма часто — свойства их элементов имеют определяющее значение для целого. Если нам будут даны индивиды с известной структурой и с инстинктами, являющимися результатом этой структуры, то общество, из них составленное, поневоле будет представлять определенные черты, и всякое общество, представляющее те же черты, не может состоять из членов, одаренных иной организацией и иными инстинктами» [2].

Говорить, что качества частей определяют качество целого, — значит повторять истину, хорошо применимую как к обществу, так и ко всему вообще остальному. На этой-то истине и зиждутся социологические доктрины Спенсера, считающего научной аксиомой, что главнейшие, характерные черты человеческого общества соответствуют главнейшим чертам человека.

Таким образом он подтвердил идею О. Конта, который, резюмируя ту же мысль, сказал, что человеческое общество должно быть рассматриваемо, как одна всегда существовавшая личность.

Шопенгауэр в своем сочинении «Мир, как воля и представление» пришел к тому же заключению.

«С самых отдаленных времен, — писал он, — человека всегда рассматривали, как микрокосм; я опровергнул это мнение и доказал, что мир — макантроп в том смысле, что воля и представление дают определение сущности мира так же полно, как и сущности человека».

Мнение Шопенгауэра исходит из совершенно другого принципа, чем мнения Конта и Спенсера. В самом деле, философия Шопенгауэра априористична, хотя в ней и есть прекрасные места, продиктованные позитивным методом; но при всем том она представляет из себя только теорию; между тем взгляды Спенсера и Конта основаны на наблюдении и опыте. Итак, хотя исходные их точки и различны, но цель достигнута одна и та же. Шопенгауэр утверждает, что мир не что иное, как макаптроп, и этим одним словом выражает ту же мысль, что Спенсер и Конт.

Оставив на время вопрос об аналогии между человеком и человеческим, обществом, — аналогии, доходящей до того, что общество представляют в виде настоящего организма, возможно ли отвергать, что во всяком обществе находятся известные явления, представляющие прямой результат явлений, свойственных членам названного общества; что — другими словами — агрегат представляет ряд свойств, определяемых свойствами его составных частей? Достаточно задать себе вопрос, что произошло бы, если бы человек оказывал предпочтение тому, кто делает ему зло, — и всякий поймет, что социальные отношения были бы тогда совершенно противоположны нынешним отношениям, которые все основаны на присущей человеку склонности предпочитать тех, кто оказывает ему больше удовольствия. Достаточно спросить себя, что случилось бы, если бы, вместо выискивания самых легких средств для достижения своих целей, люди стали искать средств самых трудных, — и всякому станет ясно, что общество, обладающее такими свойствами, не было бы ни в чем сходно с теми, какие нам известны.

Эта аналогия в строении, а следовательно и в функциях, являющаяся вполне очевидной и неоспоримой, при сравнении человека с обществом, проявляется еще не только в главных свойствах, но даже и в некоторых незначительных чертах между индивидами, принадлежащими к определенному классу, и этим классом, рассматриваемым, как коллективная единица.

Мы знаем, что общество не есть однородное, одинаковое во всех своих частях целое, — конгломерат почвенных отложений, медленно образовавшийся из остатков бесконечного ряда существ, что оно — организм, который, подобно телу животного, имеет ткани, различающиеся по структуре и чувствительности. Эти ткани, отложения или социальные группы, образовавшиеся понемногу в продолжении известного времени, вследствие постоянного и прогрессивного перехода от простого к сложному, от однородного к разнородному — в чем и состоит закон эволюции — эти ткани, подобно различным животным и растительным тканям, имеют органические и технические черты, свойственные каждой из них и воспроизводящие специальные свойства составляющих их индивидов.

Самое простое наблюдение доказывает нам это весьма ясно. Если мы бросим взгляд на историю, то увидим, что отделение победителей от побежденных, хозяев от рабов, знатных от плебеев — не было простым политическим и экономическим разделением, но что оно создавало совершенно различные миры. Воспитание, язык, привычки, одежда, образ жизни — все имело специфический характер, определяемый очень строгими обычаями и записанными даже традиционными правилами, уклоняться от которых считалось непозволительным.

Кому неизвестно, что аристократия (по таланту ли, денежная, или родовая), магистратура, духовенство, военные, простой народ — все вообще социальные классы (воспроизводящие в наше время древние касты, с тем только различием, что у древних принадлежность к известной касте определялась рождением, у нас же она определяется свободным выбором или же избранием) представляют не только характер человека вообще, но и отличительные черты аристократа, судьи, священника или солдата в частности? Кто не знает, что привычки, идеи, чувствования, стремления, все, одним словом, функции, свойственные каждому из этих классов, очень резко отличают их один от другого?

Итак, аксиома — что характер агрегата зависит от характера единиц, его составляющих, — должна применяться не только к коллективному организму общества, но и к отдельным организмам, его составляющим.

Иначе не может и быть, так как если на человеческом обществе, представляющем из себя только частицу Вселенной, или вернее, частный случай всеобщей эволюции, подтверждаются все естественные законы, управляющие органическим миром, — то тем более главнейшие социальные законы должны распространяться и на те организмы, из которых оно состоит. Это — по удачному замечанию Энрико Ферри — похоже на тот случай, когда минералогические свойства кристалла воспроизводятся самым типичным образом в его осколках.

Рассматриваемая с этой точки зрения, социология в своих главных чертах представляет точное воспроизведение психологии, — воспроизведение, правда, несравненно более сложное и обширное. Психология изучает человека, социология занимается социальным телом; мы знаем, что характерные черты одного могут быть объяснены только свойствами другого: вот почему функции социального организма аналогичны функциям человеческого организма.

Социальная индивидуальность — сказал Эспинас — параллельна человеческой индивидуальности; социология таким образом не что иное, как психология en grand, в которой, распространяясь и усложняясь, отражаются главные законы индивидуальной психологии; она — по прекрасному выражению Тарда — есть «солнечный микроскоп психологии» (с. 14 — 19).

Простое и логическое заключение, вытекающее из сделанных нами выше наблюдений, может быть вкратце резюмировано следующим образом: Принцип Спенсера — характер агрегата определяется характером единиц, его составляющих, — совершенно точен и может быть применим во всей своей полноте в том случае, когда речь идет об агрегатах, составленных из однородных и органически между собою соединенных единиц; но он перестает быть совершенно точным и может быть понимаем только в очень узком смысле, когда говорится об имеющих малую однородность и ничтожную органическую связь единицах.

Наконец он делается совершенно ложным и неприменимым, когда агрегат состоит из неоднородных и неорганических единиц.

Эта эволюция в применении Спенсерова принципа к человеческим агрегатам ясно указывает нам на то, что там, где эти агрегаты однородны и связаны органически, они управляются социальными законами, — которые, как мы сказали, хотя и более широки, но параллельны законам индивидуальной психологии, — тогда как, по мере того, как агрегаты делаются менее однородными и органическая связь их уменьшается, — возможность применять к ним социальные законы делается гораздо меньшей, и последние заменяются законами коллективной психологии, которые, как было сказано, совершенно отличны от законов индивидуальной психологии.

Коллективная психология занимает совершенно другую сферу и в своем развитии идет по пути, диаметрально противоположному социологии; она имеет права гражданства там, где последняя вовсе не имеет места, и ее законы управляют там, над чем социологические законы потеряли свою власть.

Чем более временно и случайно собрание индивидов, чем более оно является неорганическим, тем далее отстоит оно от Спенсеровой аксиомы и тем скорее входит в сферу наблюдений коллективной психологии.

Среди названных нами человеческих агрегатов, более или менее разнородных и неорганических, каковы: суд присяжных, съезды, театры, вообще всякого рода кратковременные собрания, которые более чем всякие другие не подчинены законам социологии и вполне управляются законами коллективной психологии, можно, если не ошибаемся, назвать толпу.

В самом деле, толпа представляет из себя человеческой агрегат, разнородный по преимуществу, так как она составлена из индивидов обоего пола, всех возрастов, классов, социальных состояний, всех степеней нравственности и культуры, и по преимуществу же неорганический, так как она образуется без предварительного соглашения, произвольно, неожиданно.

Изучение психологии толпы будет, таким образом, изучением коллективной психологии при помощи явлений, лучше, чем всякие другие, позволяющих исследовать ее законы и обнаружить их действие.

Вот скромное предположение того, что мы намерены сделать в этом сочинении, чтобы в конце концов быть в состоянии дать себе точный отчет в природе преступлений толпы и опасности их для общества (с. 26 — 27).

Глава первая. Психофизиология толпы

Вопрос об уголовной ответственности сравнительно прост, если виновником преступления является одно лицо. Напротив, он значительно осложняется, когда в одном и том же преступлении участвует много лиц, так как тогда нужно исследовать участие, которое принимал каждый в данном преступном действии. Но вопрос делается крайне трудным, когда виновниками преступления является не несколько лиц, даже не много лиц, а очень большое число их, столь большое, что его трудно точно определить.

Приведение в исполнение присужденного наказания, легкое в первом случае и более трудное во втором, в последнем случае делается совершенно невозможным, потому что неизвестно, где найти истинных преступников, и нет, таким образом, возможности их наказать.

Как же тогда поступают? Одни, следуя ужасному военному закону наказания через 10-го, т.е., наказав нескольких человек, с успехом, но часто без всякого смысла, прекращают в толпе волнение и внушают ей страх. Другие, следуя примеру Тарквиния (что бесспорно будет более логично, но все же далеко не вполне справедливо), рассуждавшего, что для победы над врагами необходимо поражать самых высоких, — наказывают главных зачинщиков и подстрекателей, в которых никогда нет недостатка в толпе.

Поставленные между этими двумя нелогичными выводами, народные судьи часто оставляют всех на свободе, поступая таким образом по словам Тацита, сказавшего, что «там, где виновных много, не должно наказывать никого». Это и будет тот случай, когда, как говорит Пеллегрино Росси, благодаря глупому рассуждению, виновные остаются безнаказанными.

Но справедлива ли безнаказанность? Если она справедлива, то на каком основании? Если же наоборот, то каким же тогда образом противодействовать преступлениям, совершаемым толпою? Ответить на эти вопросы и будет целью нашего сочинения (с. 28 — 29).

Прежде чем определить болезнь и прописать лекарство, необходимо сделать ей диагноз. Точно также, прежде чем рассуждать о том, что такое преступление толпы и какие существуют средства для его уничтожения, необходимо сначала изучить его в его проявлениях.

Итак, прежде всего мы исследуем, какие чувства заставляют толпу действовать, и затем попытаемся изложить ее психологию.

«Толпа, — писал Тард, — это — груда разнородных, незнакомых между собою элементов. Лишь только искра страсти, перескакивая от одного к другому, наэлектризует эту нестройную массу, последняя получает нечто вроде внезапной, самопроизвольно зарождающейся организации. Разрозненность переходит в связь, шум обращается в нечто чудовищное, стремящееся к своей цели с неудержимым упорством. Большинство пришло сюда, движимое простым любопытством; но лихорадка, охватившая нескольких, внезапно завладевает сердцами всех, и все стремятся к разрушению. Человек, прибежавший только с тем, чтобы воспрепятствовать смерти невинного, одним из первых заражается стремлением к человекоубийству и, что еще удивительнее, совершенно не удивляется этому».

Что непонятно в толпе, так это — ее внезапная организация. В ней нет никакого предварительного стремления к общей цели, следовательно невозможно, чтобы она обладала коллективным желанием, обусловленным возбужденными элементарными силами всех составляющих ее лиц. Между тем, среди бесконечного разнообразия ее движений мы видим некоторую целесообразность в поступках и стремлениях и слышим определенную ноту, несмотря на диссонанс тысячи голосов. Само слово толпа, как имя собирательное, указывает на то, что масса отдельных личностей отождествляется с одной личностью. Таким образом, является настоятельной необходимостью определить — хотя бы и не было возможности дать себе в этом ясного отчета — действие того нечто, которое служит причиной единства мыслей, наблюдаемого в толпе. Это нечто не есть появление на сцене самых низких умственных сил и вместе с тем не может претендовать на степень известной интеллектуальной способности; поэтому наиболее подходящим для него определением будет: душа толпы.

Откуда же берет начало эта душа толпы? Возникает ли она каким-нибудь чудом? Представляет ли она явление, от объяснения причин которого должно отказаться? Основывается ли она на какой-нибудь примитивной человеческой способности? Как объяснить, что какой-нибудь сигнал, голос, крик одного индивида увлекает подчас к самым ужасным крайностям целые народы, даже без всякого с их стороны согласия?

По мнению Бордье, причиной этого: «способность подражания, имеющая целью — подобно диффузии газов, стремящейся уравновесить газовое давление, — уравновесить социальную среду во всех ее частях, уничтожить оригинальность, сделать однообразными характерные черты известной эпохи, известной страны, города, малого кружка друзей. Каждый человек расположен к подражанию, и эта способность достигает maximum' а у людей, собранных вместе. Доказательством последнему могут служить театральные залы и публичные собрания, где малейшего хлопанья руками, малейшего свистка достаточно, чтобы побудить к тому или другому всю залу».

И действительно, стремление человека к подражанию — одна из самых резких черт его природы; это — неоспоримая и неоспариваемая истина. Достаточно бросить взгляд вокруг себя, чтобы увидеть, что весь социальный мир представляет из себя не что иное, как ряд сходств, произведенных разнообразными видами подражания: подражанием-модой или подражанием привычкой, подражанием-симпатией или подражанием-повиновением, подражанием-образованием или подражанием-воспитанием, наконец добровольными рефлективными подражаниями [3] (с. 31 — 33).

Весь мир — самые серьезные и самые легкомысленные люди, самые старые и самые молодые, самые образованные и невежи — все обладают, хотя и в различной степени, инстинктом подражания тому, что видят, слышат, знают. Направление общественного мнения — в политике, как и в торговле — всегда определяется этим инстинктом.

«Сегодня, — говорит Беджот, — вы видите людей капитала предприимчивыми, возбужденными, полными силы, готовыми купить, готовыми отдавать приказания; неделей позже вы увидите их почти всех унылыми, беспокойными, мучающимися мыслью: как бы продать. Если вы станете доискиваться причин этого пыла, этой вялости, этой перемены, то вы навряд ли их найдете; если же и сумеете открыть, то они окажутся имеющими очень мало значения. Причин этому на самом деле нет никаких, а есть только инстинкт подражания, направивший общественное мнение в ту или другую сторону. Случись, например, что-нибудь, что может казаться почему-либо радостным, тотчас же пылкие самонадеянные люди подымут голос, и толпа, следуя их примеру, делает то же. Несколько дней спустя, когда уже надоест говорить одним и тем же тоном, случается опять что-нибудь, что на этот раз может казаться несколько менее приятным; тотчас же начинают говорить люди с печальным и беспокойным характером и то, что они говорят, повторяется всеми остальными».

То, что происходит в политике и торговле, встречается и во всех видах человеческой деятельности. Все, начиная с покроя платья и кончая управлением, честные поступки и преступления, самоубийства и сумасшествие, все, как самые ничтожные по значению, так и самые великие, как самые печальные, так и самые веселые проявления человеческой жизни, — все является продуктом подражания. Таким образом весьма естественно, что это врожденное человеку и животным свойство не только удваивается, но делается даже и во сто раз больше среди толпы, где у всех возбуждено воображение, где единство времени и места ускоряет необычайным, даже страшным образом обмен впечатлений и чувств (с. 33 – 34).

...Чтобы лучше уяснить, каким образом внушение оказывает в толпе свое действие, т.е. каким образом то или другое чувство (например, страха или гнева), проявившееся у одного индивидуума, распространяется на множество лиц, я приведу несколько прекрасных мест из книги Эспинаса «Социальная жизнь животных», переведенной на русский язык.

В них мы найдем — весьма ясно и точно — физиологическое объяснение психологии толпы.

Известный французской натуралист, говоря о возникших из семьи обществах, и приводя в пример ос, замечает, что у этих животных разделение труда достигло большого совершенства, и что есть даже осы, исключительно предназначенные для забот об общественной безопасности. Дело происходит при этом так: гнездо охраняется часовыми, оберегающими вход; заметив опасность, они входят внутрь и уведомляют об этом других ос, которые в гневе вылетают и жалят своих врагов.

«Но, — пишет Эспинас, — каким образом могут часовые уведомить своих товарищей о присутствии врага? Располагают ли они каким-нибудь языком, достаточно ясным для того, чтобы сообщать друг дружке свои наблюдения? У ос не было замечено, чтобы они пользовались усиками для передачи своих впечатлений, как это мы видим у муравьев. Впрочем в данном случае, как сейчас увидим, всякий точный язык совершенно бесполезен. Достаточно заметить, для объяснения факта, как передается тревога или гнев от одного индивида другому. Всякий индивид, возбужденный внезапно сильным впечатлением, выбегает наружу и следует за всеобщим течением, он даже бросается подчас на первый попавшийся предмет, в особенности если последний движется. Все животные увлекаются видом движения. Остается еще таким образом решить, как передаются душевные движения целой массе индивидов. По нашему мнению, единственной причиной этого — один только вид возбужденного индивида, так как в пределах духовной жизни следующий закон является всеобщим: проявление известного душевного состояния возбуждает такое же состояние у того, кто его наблюдает [4]. Ниже тех пределов, где царит ум, для полного однообразия в движениях необходимо, чтобы внешние обстоятельства подействовали одновременно на всех индивидов; но там, где возможно представление, достаточно, чтобы хоть один индивид был возбужден внешними обстоятельствами для того, чтобы все почти сейчас же были возбуждены точно также. В самом деле, возбужденный индивид выражает свое состояние сознания весьма энергично; оса, например, жужжит особенным образом, соответствующим соотношению гнева и беспокойства; остальные осы слышат и представляют себе это жужжание; но они не могут себе его представить без того, чтобы нервные нити, производящие его обыкновенно, не были более или менее возбуждены.

У высших животных легко заметить такой психологический факт, что всякое представление о каком-либо действии заставляет начать исполнение этого действия: коза, которой показывают кусок сахара, собака, которую манят куском мяса, облизывают губы и выделяют слюну, как будто они уже имеют эти лакомые для них вещи у себя во рту. Ребенок и дикарь сопровождают свой рассказ усиленной мимикой. Шеврель показал, что при состоянии полного покоя достаточно, чтобы какой-нибудь другой, взрослый, образованный и с твердым характером человек возымел мысль о каком-нибудь движении своей рукой для того, чтобы это движение началось у первого, даже без его сознания. Мы, думаем при помощи не одного только мозга, по и всей нервной системы, и известный образ, завладев теми органами, которые имеют постоянное отношение к данному восприятию, неизбежно возбуждает в них соответствующие движения, которые может заставить прекратиться только энергичное усилие. Чем менее сконцентрирована мысль, тем порывистее происходят движения, порожденные таким образом. Наши осы, видя, что одна из них входит в гнездо и затем быстро из него вылетает, сами собой направляются к выходу, и на жужжанье, издаваемое первой, отвечают тем же. Отсюда общее возбуждение всех членов общества».

Это мастерское описание Эспинаса достаточно, я полагаю, объясняет нам психологию толпы.

Как среди пчел или птиц, целая стая которых при малейшем ударе крыла охватывается непобедимой паникой, точно так же и среди людей какое-нибудь душевное движение распространяется, благодаря внушению, только на основании того, что они видят или слышат, и даже прежде, чем будут известны мотивы такого душевного состояния; импульс происходит подчас даже от воображаемого факта, подобно тому как мы не можем бросить взгляд в глубину пропасти без того, чтобы не почувствовать головокружения, влекущего нас туда (с. 44 — 46).

Однако, заметит кто-нибудь, все то, что вы до сих пор сказали, достаточно для объяснения некоторых движений или известных поступков толпы, но отнюдь не объясняет всего. Это объяснит нам, почему, если аплодирует один, то аплодируют все; если бежит один, то обращаются в бегство и все; почему чувство гнева, испытываемое одним, отражается сейчас же на лицах всех. Но это не объясняет нам, почему гнев влечет к дурным поступкам, к человекоубийству; этого недостаточно, чтобы объяснить, каким образом толпа доходит до таких крайностей, как убийство и резня, до ужасных жестокостей, которых, может быть, самый страшный пример мы видим во французской революции. В подобных случаях ваша теория — по которой душевное движение распространяется благодаря тому, что один какой-нибудь индивид проявлением этого душевного движения оказывает влияние (suggestion) на всю толпу, и что в последней, непосредственно вслед за представлением об известном действии, следует импульс — совершенно недостаточна. Вы не можете сказать, что какой-нибудь человек убивает исключительно потому, что видит, как убивает другой, или что последний принял только соответствующую позу. Чтобы сделать из человека убийцу, нужна другая причина.

Это возражение (основанное, как мы докажем, на истине) само возникло в уме авторов, пытавшихся анализировать причины преступлений толпы. Они смутно чувствовали, что зверский и жестокий поступок не может являться результатом одних только внешних причин, но что он должен иметь причину в самом организме того, кто его совершит.

«Что, — спрашивает Барбаст (Barbaste), — происходит в сердцах людей, когда они подобным образом увлекаются сообща к убийству, к пролитию крови? Откуда появляется эта подражательная способность, заставляющая и увлекающая их уничтожать друг друга? Результатом исследования этого вопроса является предположение о врожденном предрасположении к убийству, о каком-то инстинктивном бешенстве — печальных атрибутах человечества, находящих могущественную поддержку в склонности к подражанию. Внешние обстоятельства всякого рода, действуя на эти скрытые способности, возбуждают их и заставляют прорываться наружу.

В одном случае — вид крови порождает идею о пролитии ее; в другом, прозелитизм, корпоративный и партийный дух побуждают к действию всякого рода дурные страсти, вооружающие человеческую руку для пролития крови. Иногда все сводится к воображению, усиленно работающему, благодаря раздражительности темперамента, приводящего человека в беспокойство при рассказе о каких-либо несчастных случаях, заставляющему его бросать громы и молнии, когда они преданы гласности, и обращающему в один миг самого робкого человека в настоящего дикого зверя».

Еще до Барбаста, Лавернь для объяснения преступлений толпы прибегнул к предположению о природной склонности человека к убийству.

«Подражательный центр, — писал он, — находится в одном ряду с центром драчливости и жестокости. Во время анархии и революций все совершаемые преступления являются результатом функций этих трех пунктов мозга, бесконтрольно властвующих над умом и рассудком, которым они должны быть подчинены. Человек, жестокий от рождения, засучивает тогда рукава и делается поставщиком гильотины. Подражать ему явится толпа тех, которые желали образца, ждали только толчка к тому, что они чувствовали себя способными сделать. Их жертвами будут слабые и недеятельные люди, вообще такие, которые, благодаря хорошим образцам, хорошим примерам мудрости и рассудительности, сделались гуманными и благочестивыми, и у которых органы жестокости и подражания, хотя и имеют над ними большую силу и значение, должны были однако уступить labori improbo ума и чувства» [5].

Понятно, что слова Барбаста и Лаверня — глубокая истина. Ранние предвестники новой отрасли знания — судебной антропологии — они относят к психологическим и физиологическим условиям организации индивида причины некоторых явлений в жизни человека, вместо того (как хотели некоторые), чтобы приписывать их целиком социальным условиям.

Но прежде чем обратиться к антропологическому фактору, я считаю нелишним рассмотреть здесь несколько вопросов другого рода, которые объяснят, если и не сами по себе, то по меньшей мере в принципе, каким образом толпа может быть вовлечена в совершение диких и свирепых поступков.

Прежде всего следует отметить, что толпа вообще больше расположена ко злу, чем к добру.

Героизм, доблесть, доброта могут быть качествами одного индивида; но они никогда, или почти никогда, не являются отличительными признаками большого собрания индивидов. В этом нас убеждает самое обыкновенное наблюдение: толпа индивидов всегда наводит страх; очень редко от нее ждут чего-нибудь хорошего. Весь мир знает по опыту, что пример развратника или помешанного может увлечь толпу к преступлению; очень немногие верят, и на самом деле это происходит весьма редко, чтобы голос порядочного или смелого человека мог убедить толпу успокоиться.

Коллективная психология, как это было сказано нами во введении, богата сюрпризами: сто, тысяча человек, соединившись, могут совершать поступки, которых не совершит ни один из них в отдельности, но эти сюрпризы по большей части печального свойства. От соединения хороших людей вы почти никогда не получите прекрасных результатов; часто результат будет только посредственным, подчас даже очень скверным.

Толпа — это субстрат, в котором микроб зла развивается очень легко, тогда как микроб добра умирает почти всегда, не найдя подходящих условий жизни. Почему же так?

Не говоря здесь о разнообразных элементах, из которых состоит толпа, где рядом с сердечными людьми, находятся индифферентные и жестокие, рядом с честными — очень часто бродяги и преступники, и ограничиваясь на минуту общим обзором, мы можем ответить на этот вопрос, сказав, что среди множества лиц хорошие качества отдельных индивидов, вместо того, чтобы слагаться, взаимно уничтожаются.

Они уничтожаются, во-первых, вследствие естественной, скажу даже, арифметической необходимости. Подобно тому, как среднее арифметическое нескольких чисел не может, конечно, равняться большему из них, точно так же собрание людей не может отражать в своих поступках более возвышенные способности, свойственные только некоторым из них; оно будет представлять только те отличительные черты, которые свойственны всем или большей части индивидов.

«Самые последние и лучшие наслоения в характере, — говорит Серги, — образованные и собранные в нескольких индивидах цивилизацией и воспитанием, и сделавшие их, таким образом, привилегированными, затемняются средними слоями, являющимися достоянием всех; в общей сумме первые исчезают, последние одерживают верх».

С точки зрения нравственности, в толпе происходит то же, что, как мы показали выше, происходит в многочисленных собраниях людей, с интеллектуальной точки зрения. Сотоварищество одинаково — по отношению к общему результату — уменьшает как талант, так и добрые чувства.

Этим нам совсем не желательно сказать, что толпа совершенно неспособна ни к какому благородному и великому поступку, что она далека от великих мыслей или чувств. У нас очень много фактов, могущих опровергнуть это: так, главным образом все те, которые берут свое начало из любви к отечеству и которые — начиная от 300 спартанцев, умерших при Фермопилах, до последних мучеников за итальянскую независимость — образуют, так сказать, священный путь, доказывающий сам по себе, что толпа так же хорошо, как и один индивид, может подняться до самой высшей степени самоотвержения и героизма.

Я хотел только констатировать, что толпа, вследствие рокового арифметического закона психологии, предрасположена ко злу более, чем к добру, точно так же, как всякое собрание людей предрасположено давать интеллектуальный результат более низкий, чем должна дать сумма таких единиц. В толпе находится скрытое стремление к жестокости, являющееся, так сказать, сложным органическим фактором ее будущих поступков и этот фактор, подобно антропологическому фактору в индивиде, может принять хорошее или дурное направление, смотря по обстоятельствам и тому внушению, которое будет на него действовать извне.

Точно так же, как и собрание, представляющее средний интеллектуальный уровень, может подчас подняться до понимания гениальной идеи или благородного чувства, если кто-нибудь сумеет их изложить в соответственной форме, точно так же, повторяем, и толпа со средним и даже низким нравственным уровнем может дойти в некоторых случаях до совершения героических подвигов, если найдется апостол или атаман, умеющий ею руководить... Жалкая посредственность в первом случае и жестокость — во втором могут таким образом превратиться в великие и даже прекрасные мысли и чувства, благодаря оратору, вождю или вообще тому, кто является виновником данного поступка толпы (с. 47 — 51).

Глава вторая. Преступная толпа

Прежде всего мы займемся толпой, которая с поразительной быстротой переходит к самым жестоким и ужасным поступкам. Никакие эпизоды не могут быть лучше тех, которыми изобилует Французская революция. Народ был тогда диким зверем, ненасытным в своей жажде к грабежу и убийству. Никто не мог обуздать своей ярости; видя подачку своему кровавому, жестокому инстинкту, всякий остервенялся все более и более.

Французская революция

Но одно ли только влияние численности и пробуждение инстинкта к человекоубийству толкали его на самые ужасные крайности? Вправе ли мы сказать, что народ, состоящий из честных крестьян и рабочих, может обратиться сразу в чудовище испорченности? Нельзя ли с большей вероятностью утверждать, что к тому примешиваются, развращая его, все те индивиды, образующие социальные подонки, которые при каждом возмущении или мятеже выходят из кабаков и других подозрительных мест, где они обыкновенно скрываются, подобно тому, как от возмущения воды в пруде показывается на поверхности его вся, находящаяся на его дне, грязь?

«В спокойное время, — говорит Карлье, — когда усмиренные политические страсти не штурмуют каждое утро власть-имущих, полицейская администрация пользуется нравственной властью над содержателями всяких подозрительных мест, фланерами, бродягами, вообще над всеми подонками общества, — властью, которая несколько сдерживает последних. Всю жизнь свою они скрываются, и приближение полицейского агента обращает их в бегство. Но пусть только начнет просыпаться общественное мнение; пусть ежедневная пресса начнет вести себя наступательно по отношению к легальности некоторых поступков префекта полиции: тотчас все эти люди сделаются высокомерными и задерут голову. Они начнут сопротивляться агентам и бороться с ними; они будут участвовать во всех мятежах, и если получат откуда-нибудь удар, то станут считать себя в числе политических жертв. Приходят революции, и они со своими подругами, которых увлекают с собою, делаются самыми жестокими, самыми двусмысленными ее деятелями»...

«Этот класс людей без определенной профессии,— прибавляет Гиске, — (класс многочисленный, составленный из людей, не имеющих почти никакого крова, которых дурные наклонности заставили сбросить с себя узду закона и нравственности) — является в количественном отношении весьма малой частью народонаселения; но, принимая во внимание его лень и несчастия, взвесив бродящие в нем дурные страсти, мы придем к убеждению, что тут-то преимущественно и находится ужасная угрожающая все ниспровергнуть сила. Эта масса пользующихся дурной славой людей неустанно пополняется и увеличивается во время смятения авантюристами, людьми с запятнанной репутацией, потерявшими кредит и доброе имя в департаментах и пришедшими в Париж искать убежища. К ним можно еще присоединить завсегдатаев кабаков и всевозможных притонов, одним словом, сомнительных личностей всех родов; и когда вся эта грязь приводится в движение политическими страстями, то к ним присоединяются также и люди с расстроенным воображением, чувствующие потребность в сильных ощущениях и находящие их в уличных драмах, в народных волнениях».

Всякий знает по опыту, насколько это справедливо. Лишь только появляется на горизонте какая-нибудь политическая буря и на улицах обнаруживается некоторое необычайное одушевление, выражающееся в собраниях и спорах, тотчас же там и сям появляются зловещие фигуры, которых до сих пор никто никогда не встречал. Все задают себе один и тот же вопрос: откуда они взялись, и задумываются над этими личностями, которые, почуяв издали запах падали, выходят из своих логовищ.

В Париже в страшные дни 1793 года эти личности являлись душою всех злых дел, которые тогда были совершены.

Насилие

Очевидец рассказывает, что большое число бродяг, показавшихся в Париже вскоре после первых признаков революции, шныряло по городу и увеличивалось в числе, соединяясь с рабочими, вышедшими из мастерских. Вооруженные всевозможными родами оружия, они оглашали воздух мятежными криками. Жители разбегались при приближении этих ватаг; ворота домов запирались; все улицы казались пустынными и необитаемыми, кроме тех, по которым шли эти бешеные орды. «Когда я, — говорит Матье Дюма, — пришел к себе в квартал Сен-Дени, один из самых людных кварталов Парижа, многие из этих разбойников палили в воздух из ружей, желая вселить ужас в жителей».

Этих «разбойников» было немало, так как Дроз доводит их число до 4000 человек, которые, по мнению Бальи и многих других после него, были несомненно навербованы, но кем — неизвестно. Они входили в частные дома, в правительственные учреждения, крадя все, что могли унести, и уничтожая остальное, часто даже при помощи огня. Правительство пыталось дать работу на Монмартрских высотах двадцати тысячам этих человек; но большая часть из них присоединилась ко всякого рода грабителям и появилась в городе.

«Они появляются в монастыре Сен-Лазар, — писал Тэн, — и грабят его; проникают в кладовую для хранения мебели и опустошают ее. По улицам шляются личности, одетые в лохмотья, причем на одних из них — античное вооружение, на других — оружие, имеющее большую ценность или по богатой отделке, или по историческим воспоминаниям: один из них, например, имел в руках шпагу Генриха IV».

Насилие

«Эти обычные преступники, — писал весьма справедливо Жоли, — и являются виновниками всякой резни; они образуют кортежи к гильотине и ссорятся из-за чести участвовать в расстрелах. Жены их тоже не медлят к ним присоединиться. В подобных случаях женщины не довольствуются тем, что сопутствуют мужчинам: они их толкают ко злу, подбодряют к нему и часто даже превосходят их наглостью и жестокостью». «Во многих случаях, — писал Максим Дюкан, — жертва могла бы быть спасена, если бы подоспевшая женщина не сказала мужчинам: «Вы трусы?» и не нанесла бы первого дара».

Однако в числе всех вышеуказанных личностей не одни только преступники принимали участие в революции: между ними были и сумасшедшие. Вышедшие из госпиталей, которых двери были им открыты революционной толпой, они совершенно свободно могли предаваться безумию на площадях и улицах. Большое число этих несчастных бегало по Парижу, внося повсюду беспорядок и ужас.

«Сын одной сумасшедшей (рассказывает Тебальди), проводивший обыкновенно свою жизнь или в тюрьме, или в больнице умалишенных, был одним из самых неумолимых сыщиков, убийц, поджигателей. Но самой знаменитой из всех была Ламбертина Теруан, эта кровавая героиня, поведшая толпу на штурм инвалидного дома и взятие Бастилии, и умершая в Сальпетриэре, ползая голая по полу и роясь в находящихся там нечистотах».

Преступники, умалишенные, дети умалишенных, алкоголики [6], вообще социальная грязь, лишенная всякого нравственного чувства и развращенная преступлением, — составляли самую главную часть бунтовщиков и революционеров.

Примешайте к легкомысленной и повинующейся всякому толчку толпе этих личностей, — они и сообщат ей ее жестокость и сумасшествие. Что же тогда удивительного в том, что поступки этой толпы жестоки?

Там, где, благодаря беспорядку, никто не начальствует и никто не повинуется, дикие страсти могут проявляться так же свободно, как и самые возвышенные чувства; но, к несчастью, герои, в которых нет недостатка, бессильны удержать убийц. Последние приводят толпу в движение; большинство же, составленное из позволяющих увлекать себя автоматов, не в силах им противиться.

Чтобы понять увеличение жестокости истинных преступников и всеобщее возбуждение, — прибавьте к нравственному опьянению, являющемуся результатом численности, и физическое опьянение, происходящее от выпитого в изобилии вина, а также оргии над трупами, — и вы сразу поймете, почему «из жестокосердной твари появится Дантовский демон, зверский и в тоже время утонченный, не только разрушитель, но и находчивый, и сметливый палач, хвастающийся и довольный теми страданиями, которые он доставляет другим» (Тэн).

Насилие

«Во время многих часов пальбы, — писал Тэн, — пробуждается стремление к убийству, и желание убивать, обратившееся в idee fixe, надолго остается в толпе, которой не удалось сделать что-либо преступное. Достаточно одного только вопля, чтобы она приняла уже какое-нибудь решение; когда станет убивать хоть один, все захотят делать то же. Те, кто был без оружия, — рассказывает один офицер, — бросали в меня камни; женщины скрежетали зубами и угрожали мне кулаками. Уже двое из моих солдат были убиты позади меня... Наконец я очутился в нескольких сотнях шагов от городской ратуши, когда перед моими глазами появилась насаженная на пику голова, которую мне показывали, говоря, что она принадлежит губернатору Делонэ. Последний, выходя из дому, получил удар шпаги в правое плечо, затем его потащили на улицу Сен-Антуан, где вся толпа стала рвать у него волосы, угощая его ударами. Под аркою Сен-Жан он был уже сильно изранен. Вокруг него раздавались голоса: «Перерезать ему горло! Повесить его! привязать к конскому хвосту!» Тогда, потеряв всякую надежду и желая сократить свои мучения, Делонэ закричал: «Кто же наконец убьет меня!» и, отбиваясь, ударил в живот одного из тех, которые его держали. В один миг он был истыкан штыками; его потащили к пруду и мертвому стали наносить удары, крича: «Вот паршивое чудовище, которое нам изменило!» — Народ требует его голову, чтобы показать ее обществу, и вот слышатся приглашения тому, кто получил удар ногой, отрубить голову у обидчика. Обиженный, повар без места, простой зевака, пришедший в Бастилию посмотреть, что там происходит, думает, что поступок этот весьма патриотичен, ибо таково всеобщее желание, и надеется получить, может быть, медаль за уничтожение подобного чудовища. Данной ему саблей он ударяет по обнаженной шее; но так как сабля плохо отточена и не режет, то он вынимает из кармана маленькой нож с черной рукояткой и, умея в качестве повара обращаться с мясом, счастливо доводит операцию до конца. Затем, насадив голову на вилы и сопутствуемый более, чем 200 вооруженных людей, не считая простого народа, он двигается в путь. На улице Сен-Онорэ повар прикрепляет к голове два объявления, чтобы яснее указать, кому она принадлежит. Слышатся шуточки. Пройдя по Палероялю, кортеж приближается к Новому мосту, перед статуей Генриха IV наклоняют трижды голову, говоря ей: «Приветствуй своего господина!» Но это — уже последнее издевательство»...

Когда толпа дошла до того состояния, что ей уже мало убивать, когда она хочет, чтобы смерть сопровождалась самыми жестокими муками и самой ужасной гнусностью, когда кровавый инстинкт достиг у нее этой степени жестокости, то в ней не преминет проснуться также и похоть. Жестокость и похоть это — пара, усиливающая друг друга. Подобно субъекту, который унижает поэзию любви муками и кровью [7], и толпа увеличивает подлость убийства проступками против нравственности, и это низкое умопомешательство, произведенное похотью и видом крови, оканчивается подчас самой гнусной подлостью и каннибальством.

Насилие

Все чудовища, которые ползали скованные на дне человеческой души, подымаются в одно мгновение из глубины человека; подымаются не только злобные инстинкты с их скрежетом зубов, но и гнусные помыслы с их пеною у рта, и эти две стаи, соединившись, остервеняются на женщин, которых славная или постыдная известность заставляет обратить на них внимание: на мадам Ламбаль, подругу королевы, на Деруэ, вдову известного отравителя, на цветочницу из Палерояля, изуродовавшую весьма жестоко, благодаря ревности, своего любовника, французского гвардейца. В этих случаях с жестокостью соединяется и похоть, присоединяя таким образом к мучениям — оскорбления, и к угрозам против жизни — угрозы против нравственности. Во время убийства мадам Ламбаль, умершей очень скоро, живодеры эти могли осквернить один только труп; но для Деруэ, и особенно для цветочницы, они с жестокостью Нерона придумали огненные ложа ирокезов. От ирокезов до каннибализма — очень малое расстояние: были случаи, что некоторые переходили и его.

«В Аббэ старик-солдат, — писал Тэн, — по имени Дамэн, вонзил саблю в бок помощника генерала де Лален, погрузил в отверстие руку, вырвал сердце, поднес его ко рту и стал его разрывать. Кровь, говорит очевидец, текла по его губам, образуя нечто вроде усов. В Форсе была разорвана на части мадам Ламбаль; я не могу описать того, что делал с ее головою парикмахер Шарло; скажу только, что другой, из улицы Сен-Антуан, нес ее сердце и кусал его зубами».

Здесь можно повторить то, что сказал М. Дюкан по поводу одного аналогичного случая, что это были сумасшедшие, и что их место — в Шарантоне, в отделении для буйных.

Насилие

Мы не говорим о нравственной испорченности прирожденного преступника, которая не повреждает его интеллектуальных способностей; здесь речь идет о настоящем умопомешательстве, выделяющем из среды ему подобных того, кто совершает такие гнусные поступки. — Что толпа находилась в состоянии такого именно умопомешательства, мы имеем доказательства не только в гнусности преступлений, ею совершаемых, но и в той ничтожной степени рассудка, которую она проявляет перед их совершением. Толпа предпочитает убить своих друзей (или по крайней мере тех, кого она считает такими) вместе с врагами, чем ждать, пока они отойдут в сторону.

«Во время расстрела заложников, — рассказывает Дюкан, — один из коммунаров хватал каждого попа поперек тела и перебрасывал через стену. Последний поп оказал сопротивление и упал, увлекая за собою федералиста. Нетерпеливые убийцы не желали ждать и... убили своего товарища так же быстро, как и попа»” (с. 70 — 78).

Во время великой революции 1793 года и мелкого мятежа 1750 года мотивы, вследствие которых толпа ажитировалась, были неодинаковы, но в психологическом отношении их можно считать сходными.

Я даже полагаю, что мнение народа, будто у него крадут детей для жестокой прихоти короля, гораздо легче толкало его к преступлению, чем абстрактная идея политической реформы, как бы последняя ни была желательна. Итак, внешний возбудитель, толкавший обе толпы к преступлению, был один и тот же в обоих случаях; но результаты были неодинаковы. Почему же? — Потому, что обе толпы антропологически были отличны друг от дружки. Это — единственный ответ, который может быть дан логически.

Насилие Скопища, загромождавшие парижские улицы в 1793 г., состояли по большей части из людей, готовых на всевозможные излишества; они состояли еще из сумасшедших и всякого рода выродков, очень легко возбуждаемых, которых, благодаря психической слабости, можно было очень легко увлечь на все крайности. Между тем, толпа, принимавшая участие в мятеже 1750 года, состояла исключительно из простонародья, рабочих, отцов и матерей, боявшихся за жизнь своих детей...

Эта толпа, сделавшаяся мятежной, благодаря весьма серьезному мотиву, и выведенная из себя, могла бы, под влиянием численности, дойти до преступлений. Но она внезапно успокоилась, видя доверие и храбрость офицера, и испугалась низкого, чуть-чуть было ею не совершенного преступления.

Такое осмысленное поведение, какое мы видели у толпы, имеет место и по отношению к отдельному лицу, именно у преступника в состоянии аффекта. Его гнев исчезает, и оружие вываливается у него из рук, если вы предстанете перед ним беззащитными или каким-нибудь другим способом сумеете успокоить его и привести в нормальное состояние; и это потому, что преступление, которое он собирался совершить, было следствием минутного умопомешательства; когда оно прошло, у него не хватило духа совершить насилие: он более не в состоянии его сделать.

Толпа

Эта способность опомниться, которая невозможна у прирожденного преступника, тем паче невозможна у толпы, содержащей настоящих преступников и достигшей высшей степени безумия. Думать, будто ее можно укротить спокойствием и энергией, совершенно то же, что полагать, будто можно укротить спокойствием и энергией убийцу, нападающего на вас ночью среди дороги, или буйного сумасшедшего, который вам угрожает. Сентябрьские убийцы 1793 г. в Париже «не были в состоянии удержаться» от насилия, сказал историк, и героически-спокойное поведение их жертв не могло уменьшить их жажды крови. Нет сомнений, что до такого состояния их довело опьянение этими ужасными минутами; но, кроме того, быть палачами заставляла этих людей их физиологическая и психологическая организация.

Мне пришли на память два новых случая, могущие служить неопровержимым доказательством только что сказанного: два случая, тождественные по своим причинам, но противоположные по результатам: первый, имевший место во время стачек в Деказвиле в 1886 г., второй — римские события 8-го февраля 1889 г.

26-го января 1886 г. рабочие в Деказвильских копях решили приостановить работы.

Предводительствуемые Беделем, приглашенным ими старым рудокопом, они отправились искать инженера Ватрена, главного директора копей, заставили его выйти из канцелярии и с криками потащили в мэрию. Там рабочие изложили программу своих требований.

Толпа

Первым условием была — немедленная отставка Ватрена. Последний отказался исполнить это требование, считая своей прямой обязанностью оставаться на своем посту. Когда он вышел из мэрии, 1800 забастовавших рабочих встретили его криками, предвещавшими недоброе.

Тогда Ватрен скрывается в ближайшем доме и подымается во второй этаж. Толпа начинает кидать в оконные стекла камнями; к стене приставляется лестница, по которой подымается несколько рабочих. Другие, сорвав дверь, врываются в дом, подобно бешеному потоку, прорвавшему плотину. Впереди их — рудокоп с веревкой в руке. Ватрен, слыша, что толпа уже поднимается, храбро, с не покидавшим его во весь тот день хладнокровием, открывает дверь комнаты и появляется один среди нападающих. Этот спокойный и энергичный поступок должен бы, по Лакретелю, усмирить толпу; но, к несчастью, в этом случае толпа не состояла из таких, которые могли бы раскаяться и разойтись.

Бедель ударом палки обнажает у Ватрена лобную кость; инженер Шабу тщетно старается защитить Ватрена: другой рабочий, Бассинэ, пускает ему в голову комнатную дверь. Тогда де-казвильский мэр умоляет Ватрена уступить и подписать отставку. Последний, почти потеряв сознание и ничего не видя от натекшей ему на глаза крови, позволяет увлечь себя к столу, где и приготовляется писать. Мэр подбегает к окну и, надеясь успокоить толпу, объявляет, что Ватрен подписывает отставку.

Ответом на его слова был бешеный крик: «Не нужна нам его отставка; давай сюда его шкуру!»

Насилие

Ватрен был схвачен тремя рудокопами, которые поднесли его к окну и выбросили головой вниз на улицу. Упав на мостовую, он раскроил себе череп. Толпа тотчас окружила его, стала топтать ногами, рвать с него одежду, рвать волосы... наконец удалось вырвать умирающего из рук этих диких зверей и перенести в госпиталь. К полночи Ватрен был мертв. Кто же были его убийцами? Честные ли работники, ведшие до сих пор образцовую жизнь и обращенные внезапно в жестоких злодеев, благодаря неизвестному и могущественному влиянию численности? Вот кто был в числе убийц: Грантер, рабочий с весьма дурной репутацией: «совиная голова, дрянной малый, колотивший нещадно свою жену»; Шапсаль, трижды приговоренный к наказанию за нанесение побоев и ран и один раз — за воровство; Блан, обвинявшийся тоже в нанесении побоев и ран; «плоская голова, с челюстями хищного зверя»; Луи Бедель, один раз присужденный к наказанию за воровство и дважды за нанесение побоев и ран. Последний предлагал даже «убить кого угодно за 50 франков»; он хотел образовать шайку «для грабежа по деревням». Едва он успел совершить свое преступление, как отправился в кофейню играть в карты.

Все это — субъекты, имевшие в самих себе причину совершенных ими крайностей, которым народное возбуждение дало только возможность развернуться (с. 80 — 82).

Примечания

1. Тард. Законы подражания. Перевод с фр. СПб. 1893 г.
2. Г. Спенсер. Введение в изучение социологии, гл. III.
3. Г. Тард. «Законы подражания», гл. 1.
4. Этот закон, исследованию которого много содействовал как Эспинас, так и другие известные современные психологи, был уже в начале нынешнего столетия сформулирован Кабанисом. «Благодаря одному только могуществу своих внешних проявлений, писал он, впечатления могут передаваться от одного чувствующего существа — другим, которые, чтобы их получить, по-видимому отождествляются с первым». Впрочем, закон этот был подмечен еще гораздо раньше. Гораций в Ars poetica говорит: «как смех вызывает смех, так и слезы вызывают плач, главное здесь — внешность: если хочешь видеть меня плачущим, заплачь сам».
5. Шопенгауэр говорит, что преимущественно в народных восстаниях появляются на сцене эгоизм и жестокость, основные качества человека. «Когда остервенелая толпа нарушила законы или порядок, тогда во всей силе выступает известная bellum omnium contra omnes, удивительную картину которой Гоббс нарисовал в первой главе своего De cive. Тогда делается ясным, как каждый не только похищает у других то, чего он жаждет, но и уничтожает счастье и существование себе подобных с единственной целью сделать хоть ничтожную прибавку к своему благоденствию». (Мир, как воля и представление, кн. IV).
6. Необходимо заметить, что число сумасшедших всегда велико во время революций или возмущений не только потому, что сумасшедшие принимают в них участие, но и потому, что большие общественные, политические или религиозные возмущения делают сумасшедшими тех, кто только был предрасположен, хотя и в весьма малой степени, к сумасшествию. Статистически это было доказано в конце прошлого века Пинелем, основателем нынешней психиатрии. После него Белом обращает внимание на сильное увеличение сумасшедших, благодаря революциям 1831, 1832 и 1848 гг.
7. Ломброзо изучил связь похоти с инстинктом человекоубийства, указав, что изнасилование подчас сопровождается убийством, а иногда даже и заменяет его, возбуждая в человеке, совершающем такое преступление, одно и тоже наслаждение. Один из таких субъектов, которого проститутки называли палачом; перед каждым соитием мучил или убивал несколько куриц, голубей или гусей; другой ранил в продолжение немногих месяцев до 15 молодых женщин, вонзая им в матку нож, и удовлетворяя тем, как он сам сознался, свои половые стремления. — «Это половое удовольствие — проливать кровь, ранить, колоть перед соитием — совершенно атавистично, судя по тому, что говорит Ломброзо. Поскольку же это случается с отдельными прирожденными преступниками, постольку же этот инстинкт проявляется и в толпе, показывая таким образом другую аналогию между индивидуальной и коллективной криминальной психологией.

Источник

Сигеле С. Преступная толпа (Опыт коллективной психологии) в кн.: Преступная толпа. — М.: Институт психологии РАН, Издательство «КСП+», 1998. — 320

 


Hosted by uCoz