Либерализм и тоталитаризм
Хрестоматия
«Поступать во всем, говорить и думать, как человек, готовый уже уйти из жизни»
Сенеку и Марка Аврелия разделяют сравнительно небольшой исторический период. Однако Рим императоров Калигулы и Нерона совершенно не похож на Рим императора Марка Аврелия. О политической жизни Рима этого времени хорошо рассказал Эрнест Ренан в своей седьмой книге, посвященной истории возникновения христианства и христианской церкви, которая называется «Марк Аврелий и конец античного мира». В приводимых ниже отрывках Ренан охотно цитирует «Размышления» или «Думы» Марка Аврелия. Они представляют собой дневник внутренних переживаний императора, запись беседы с самим собой, как тогда говорили, солилоквиум.
В первой книге своих Д ум , Марк Аврелий сам начертал нам картину той чудной среды, где как бы в небесном сиянии движутся благородные и чистые образы его отца, матери, деда, наставников. Благодаря ему, мы имеем возможность понять, сколь в старинных римских фамилиях, которые видели царствование дурных императоров, сохранялось еще честности, достоинства, прямоты, гражданского и, смею сказать, республиканского духа. Там чтили память Катона, Брута, Тразея и великих стоиков, душа которых не преклонилась перед тиранией. Царствование Домициана там ненавидели. Мудрецы, перенесшие его без унижения, почитались героями. Воцарение Антонинов было лишь призванием к власти того общества, чье праведное негодование нам изобразил Тацит, общество мудрых, сплотившегося путем союза всех, кого возмущал деспотизм первых цезарей.
Ни суетная роскошь восточных царств, основанных на низости и глупости людей, ни педантическая гордыня средневековых владычеств, воздвигнутых на преувеличенном уважении к наследственности и наивной вере германских племен в права крови, не могут дать нам понятия о чисто республиканском владычестве Нервы, Траяна, Адриана, Антонина и Марка Аврелия. Никакого сходства с государем наследственным или Божьей милостью, ни с военачальником; это была как бы высокая гражданская должность, без чего-либо похожего на двор и без всяких признаков, которые бы лишали императора значения частного лица. Марк Аврелий в особенности не был ни в какой степени государем в прямом смысле этого слова. Он владел состоянием громадным, но вполне родовым; его отвращение к «Цезарям», которых он считал своего рода Сарданапалами, роскошными, развратными и жестокими, выражается беспрестанно. В жизненном обиходе он был вежлив до крайности; сенату он возвратил все его прежнее значение; когда он был в Риме, он никогда не пропускал ни одного заседания, и не покидал своего места, пока консул не произносил формулы: Nihil vos moramur, Paters conscripti.
Верховная власть, принадлежащая, таким образом, нескольким избранным людям, которые завещали ее друг другу или делили ее между собой, смотря по требованиям времени, утратила часть той заманчивости, которая делает ее столь опасной. Престола стали достигать без домогательства, но и не в силу рождения или какого-либо отвлеченного права, и достигали его уже разочарованными, наскучив людьми, подготовленными задолго. Императорство стало бременем, которое возлагали на себя в свое время, не помышляя об упреждении этого часа. Марк Аврелий был к нему предназначен столь рано, что мысль о царствовании у него вовсе не имела начала и ни минуты не пленяла его ума. Восьми лет, когда он уже был proesul салийских жрецов, Адриан заметил этого кроткого, печального ребенка и полюбил его за его добрый нрав, послушание, неспособность солгать. С восемнадцати лет, императорство было за ним обеспечено. Он терпеливо ждал его двадцать два года. В тот вечер, когда Антонин, чувствуя, что умирает, приказал перенести в комнату своего преемника статую Фортуны, он не ощутил ни удивления, ни радости. Он давно был разочарован во всех радостях, никогда их не изведав и постигнув глубиной своего философского мышления их абсолютную тщету (2, с. 11 — 12).
«Бойся оцезариться, полинять; это бывает. Оставайся простым, добрым, чистым, степенным, врагом роскоши, другом справедливости, благочестивым, доброжелательным, человечным, твердым в исполнении долга. Всемерно старайся сохранить себя таким, каким стремилась тебя сделать философия: почитай Богов; пекись о сохранении людей. Жизнь коротка; единственный плод земной жизни в поддержании души в святом настроении, в совершении поступков, полезных для общества. Поступай всегда, как ученик Антонина; помни его настойчивость в исполнении предписаний разума, ровность настроения во всех обстоятельствах, его святость, ясность его лица, его чрезвычайную кротость, его презрение к пустой славе, его старание вникнуть в смысл вещей; как он никогда ничего не пропускал, не рассмотрев, не поняв хорошенько; как выносил без возражения несправедливые упреки; как ничего не делал торопливо; как не слушал доносчиков; как тщательно изучал характеры и действия; не злоречивый, не мелочный, не подозрительный, не софист; довольствовавшийся столь малым в жилье, постели, одежде, пище, услугах; трудолюбивый, терпеливый, воздержанный до того, что мог до вечера заниматься одним делом, не отрываясь для своих надобностей, помимо обычного часа. А его дружелюбие всегда постоянное, ровное, а доброта при противоречиях, а радость при получении совета лучшего, чем его собственное мнение, а благочестие без суеверия!.. Вдумывайся в это, чтобы твой последний час застал тебя, как его, в сознании сделанного добра» (VI, 30).
Последствием этой строгой философии могла бы быть холодность и жестокость. Но именно тут проявляется во всем блеске редкая природная доброта Марка Аврелия. Он строг только к себе. Плодом такого напряжения души является безграничное доброжелательство. Всю жизнь он старался воздавать добром за зло. Испытав днем на себе печальный пример человеческой испорченности, вечером он записывает только следующее: «Если можешь, исправь их; в противном случае помни, что именно для проявления по отношению к ним тебе дано доброжелательство. Сами Боги доброжелательны к этим существам; они им помогают (столь велика их благость!) приобретать здоровье, богатство и славу. И тебе дано поступать так же, как Богам» (IX, 11). В другой раз очень злы, должно быть, были люди, потому что он вот что записывает: «Таков установленный порядок вещей: люди этого рода необходимо должны поступать так. Желать другого, значило бы желать, чтобы фиговое дерево не производило фиг. Помни, одним словом, вот что: через очень короткое время оба, и ты и он, умрете; вскоре затем и имена ваши забудутся» (IV, 6). Беспрестанно повторяется эта мысль о всепрощении. Изредка только к этой чарующей доброте присоединяется незаметная улыбка. «Лучший способ отомстить недобрым состоит в том, чтобы им не уподобляться» (VI, 6). Также редко чувствуется и легкий оттенок гордости: «Царственное это дело, когда делаешь добро, слышать злоречие» (VII, 36). Случается ему и упрекать себя: «Ты забыл, — говорит он, — какое святое родство связывает каждого человека с человеческим родом; родство не крови и рождения, а участия в том же разуме. Ты забыл, что разумная душа каждого есть божество, выделение верховного существа» ( XII, 26).
В ежедневных сношениях он был, вероятно, прелестен, хотя немного наивен, какими и бывают обыкновенно люди очень добрые. Его смирение было особенным, без лицемерия, притворства и внутренней лжи (VII, 70; VIII, 1). Одно из убеждений чудного императора состояло в том, что злые несчастны, и что люди бывают злы только против воли и по неведению; он сожалел о тех, кто на него не походил, но не считал себя в праве навязывать им себя в пример.
Он хорошо видел человеческую низость, но не признавался в этом самому себе. Такое добровольное ослепление является недостатком избранных сердец. Свет не таков, как бы им хотелось, и потому они сами себя обманывают,. чтобы видеть его иным, чем он есть. Отсюда известная преднамеренность в их суждениях. У Марка Аврелия эта преднамеренность нас иногда раздражает. Он уверяет, что все его наставники, без исключения, были люди выдающиеся; а в числе их были и довольно посредственные. Выходит, что все его окружающие были добродетельны, до такой степени, что возникал вопрос, не был ли брат, которого он так расхвалил в своем благодарственном обращении к Богам (I, 17), его приемным братом, развратным Люцием Вером. Не подлежит сомнению, что добрый император был способен сильно обольщаться в присваивании другим собственных добродетелей (2, с. 14 — 16).
В третьей главе своей замечательной книги Ренан описывает необычное окружение Марка Аврелия, состоящее главным образом из философствующих персонажей.
Никогда еще до тех пор задача осчастливить человечество не преследовалась с такой последовательностью и настойчивостью. Идеал Платона осуществился: миром стали управлять философы. Все, что в великой душе Сенеки существовало в виде красивой фразы, становилось действительностью. Подвергавшаяся в течении двухсот лет насмешкам грубых римлян, греческая философия побеждает их силой терпения. Уже при Антонине были философы привилегированные, получавшие пенсии, пользовавшиеся, до известной степени значением должностных лиц. Теперь, император буквально окружен ими. Бывшие его наставники сделались его министрами, государственными людьми. Он расточает им почести, воздвигает им статуи, помещает их изображения в ряду своих домашних Богов и в годовщины их смерти приносит жертвы на их гробницах, которые содержит постоянно украшенными цветами. Консульство, составлявшее до тех пор принадлежность римской аристократии, заполонили риторы и философы. Ирод Аттик, Фронтон, Юний Рустик, Клавдий Север, Прокул в разное время становятся консулами или проконсулами. Питая особенно нежную привязанность к Рустику, Марк Аврелий дважды назначал его консулом и всегда целовал его, причем делал последнее до того, как целовался с префектом претории. Важные обязанности римского префекта в продолжение многих лет неизменно оставались в его руках.
Внезапное предпочтение, оказываемое императором разряду людей, в котором к наилучшему примешивалось и презренное, не могло не привести ко многим злоупотреблениям. Добрый Марк Аврелий приглашал известных философов отовсюду. В массе самоуверенных нищих, одетых в рваное рубище, которых привел в движение этот зов широкой души, было не мало посредственностей, не мало и шарлатанов. Профессии, отмеченные видимыми признаками, всегда возбуждают сопоставления действительных качеств личности с теми, которые предполагались бы по платью. Этих выскочек обвиняли в жадности, скупости, обжорстве, наглости, мстительности. Слабости, прикрывавшиеся их мантией, вызывали иногда улыбку. Нечесаные волосы, бороды почти были предметом насмешек. «Он получает за бороду десять тысяч сестерций; надо бы и козлам назначить жалованье». Их тщеславие часто оправдывало эти насмешки. Пример Перегрина, который сжег себя на костре в Олимпии в 166 году, показывает, до чего страсть к выставлению себя в трагической роли может довести самоуверенного глупца, алчущего людской молвы (2, с. 25 — 26).
Марк Аврелий не обольщался насчет недостатков своих друзей; но по высокой своей мудрости отличал учение от слабостей проповедников. Он знал, что мало было или вовсе не было философов, которые бы действительно осуществляли то, что советовали другим. Опыт убедил его, что они большей частью жадны, сварливы, тщеславны, дерзки, что они ищут только спора и проникнуты единственно духом гордыни, злорадства и зависти. Но он был слишком разумен, чтобы ждать от людей совершенства. Как Людовика Святого не смущало в вере беспутство клириков, так и Марк Аврелий остался верен философии, несмотря на все пороки философов. «Уважение к истинным философам, снисходительность, без порицания, к мнимым и умение не поддаться обману» (I, 16), вот что он видел у Антонина, и что сам принял за правило. Он ходил слушать Аполлония и Секста Херонейского в собственные их школы и не сердился на то, что над ним смеялись. Подобно Антонину, он с кротостью выносил дерзкие выходки тщеславных и невоспитанных людей, которые наглели от почестей, быть может, излишних, которые им воздавались. На улицах Александрии его видели без двора, без стражи, облеченным в плащ философа и живущим также, как и они. В Афинах он учредил кафедры для всех наук, со значительными окладами, и сумел придать тому, что может быть названо университетом этого города, еще больше блеска, чем он был при Адриане (2, с. 27 — 28).
Марк Аврелий — вполне либерал. Либеральным было и его правление — свобода была во всем; ни один мыслитель или религиозный деятель не испытывал стеснения. В результате Рим стал быстро погружаться в христианство. Ренан пишет, что христианство убило роскошь, искусство, армию, чиновничество. Нельзя одновременно служить двум господам — Богу и Деньгам, Христу и Империи, Церкви и Музе. Рим рухнул, так как рабы сладкой жизни и подданные Империи сделались божьими рабами и подданными Церкви. Все находились в ожидании скорого конца света, думая лишь о спасении своей души. В этой исторической точке высоконравственная экзистенциальная философия стоиков соединилась с «религией простолюдинов, глупых женщин и детей», что породило тот монолит христианства, который существует уже две тысячи лет.
Как государь, Марк Аврелий был осуществлением либеральной политики в высшем ее совершенстве. Основу его действий составляло уважение к людям. Он знает, что в интересах самого же добра не следует проводить его слишком непреклонно, поскольку нестесненное проявление свободы есть необходимое условие человеческой жизни. Он желает улучшения душ (IX, 29), а не одного вещественного повиновения закону; он хочет общего счастья, но не путем порабощения, которое составляет величайшее из всех зол. Его правительственный идеал вполне республиканский. Государь первый подданный закона. Он лишь временно располагает государственным достоянием. Никакой ненужной роскоши; строгая бережливость; помощь нуждающимся истинная, неистощимая; доступ легкий, слово приветливое; во всем стремление к общественному благу, а не к рукоплесканиям.
Историки, более или менее пропитанные той политикой, которая считает себя высшей, потому что чужда всякой философии, старались доказать, что человек настолько совершенный, как Марк Аврелий, мог быть лишь плохим правителем и посредственным государем. Возможно, в самом деле, что Марк Аврелий не раз грешил избытком снисходительности. Но если выделить бедствия, которых совершенно нельзя было предвидеть ни устранить, то его царствование представляется нам славным и счастливым. Улучшение нравов последовало заметное. Многие тайные цели, инстинктивно преследуемые христианством, получили законное осуществление. Общей политической системе были присущи глубокие недостатки; но мудрость доброго императора для всего находила временные паллиативы.
Странное дело! Этот добродетельный государь, никогда не делавший ни малейшей уступки ложной популярности, был обожаем народом. Он был демократ в лучшем смысле этого слова. Старая римская аристократия была ему противна. У своих подопечных он искал только заслуги, не обращая внимания ни на их происхождение, ни даже на воспитание и плохие манеры. Не находя в среде патрициев людей, пригодных для поддержания его мудрых правительственных целей, он призывал на должности людей, благовоспитанных только по своей честности.
Общественная помощь, получившая начало при Нерве и Траяне, развитая Антонином, достигла при Марке Аврелии высшей точки своего развития. Принцип, в силу которого на государство возлагались родительские, до известной степени, обязанности по отношению к своим членам (и об этом принципе мы должны вспоминать с благодарностью, даже когда его перерастем) был впервые возвещен миру во II веке. Вследствие неудовлетворительности нравов и ошибочных экономических принципов, лежавших в основе общества, воспитание детей свободных состояний особенно заботило государственных людей. Со времен Траяна, на этот предмет обращены были суммы, добытые под залог имуществ, доходами коих заведовали прокураторы. Марк Аврелий сделал этих прокураторов первостатейными чиновниками, выбирал их с величайшей тщательностью из бывших консулов и преторов и расширил их права. Его огромное богатство облегчало ему эти разумные пожертвования. Он сам основал множество вспомогательных классов для юношества обоего пола. Институт Молодых Фаустинок был основан при Антонине. После смерти второй Фаустины, Марк Аврелий основал институт Новых Фаустинок. Красивый барельеф показывает нам этих молодых девушек, столпившихся вокруг императрицы, которая сыплет зерно в складки их одежды.
Еще со времен Адриана стоицизм успел провести в римское право свои широкие правила и сделал его правом естественным, философским, мыслимым по разуму для всех людей. Постоянный эдикт Сальвия Юлиана был первым полным выражением этого нового права, которому предстояло сделаться всемирным. Это было торжество греческой мысли над латинской. Жесткое право уступает дорогу справедливости; кротость берет верх над строгостью; правосудие кажется нераздельным с благотворительностью. Знаменитые юристы Антонина, Сальвий Валент, Ульпий Марцелл, Иаволен, Волузий Мэциан продолжали это дело. Последний был учителем Марка Аврелия по правоведению, и справедливо будет сказать, что дело обоих святых императоров не может быть разделено. При них получила начало большая часть человечных и разумных законов, которые смягчили суровость древнего права, и превратили законодательство, первоначально узкое и беспощадное, в кодекс, приемлемый всеми цивилизованными народами.
В древних обществах слабому оказывалось мало покровительства. Марк Аврелий сделался как бы опекуном всех, над кем не было опеки. Ребенку бедному, ребенку больному обеспечен был заботливый уход. Для ограждения сирот создалась претура, заведующая делами по опеки. Получили начало акты гражданского состояния и метрическая записи. Множество постановлений, направленных к водворению правосудия, распространили во всех органах правительства дух кротости и человечности. Повинности куриалов были уменьшены. Благодаря более правильному подвозу продуктов, голодовки стали в Италии невозможными. По юридической части, к царствованию Марка также относятся несколько полезнейших реформ. Надзор за общественной нравственностью, в особенности за банями для обоих полов, сделался строже.
Наибольшие благодеяния Антонин и Марк Аврелий оказали рабам. Некоторые наиболее чудовищные стороны рабства были смягчены. Допущена возможность несправедливости владельца по отношению к рабу. Виды телесных наказаний определены законом. Убить раба становится преступлением. Чрезмерно жестокое обращение признается проступком, обязывающим владельца продать несчастного, которого он истязал. Наконец, раб появляется в судебных учреждениях, становится личностью, членом общества. Он владеет своим достоянием; имеет семью; нельзя продавать отдельно мужа, жену и детей. Применение пытки ограничено. За некоторыми изъятиями, владелец не может продавать своих рабов для боя с дикими зверями в амфитеатрах. Рабыня, проданная под условием ne prostituatur, ограждена от дома терпимости. Установлен так называемый favor libertatis; в случае сомнения, принимается толкование, наиболее благоприятствующее свободе. Постановляются приговоры по человечности, вопреки строгости закона, часто даже наперекор букве завещания. По существу, начиная с Антонина, юрисконсульты, проникнутые учением стоиков, считают рабство нарушением естественного права и изыскивают лазейки для его ограничения. Отпуск на волю поощряется всячески. Марк Аврелий идет дальше и в известных пределах признает за, рабами право на имущество владельца. Коли никто не является за пол учением наследства завещателя, рабы могут требовать закрепления имущества за ними, причем для них безразлично, совершится ли закрепление на имя одного или нескольких. Отпущенник также огражден строгими законами от рабства, которое тысячами способов стремилось вновь овладеть им.
Сын, жена, малолетний сделались предметом законодательства разумного и человечного. Сын остался обязанным отцу, но перестал быть его вещью. Ненавистнейшие излишества, которые старинное римское право считало естественным предоставлять родительской власти, были отменены или ограничены. На отца возложены были по отношению к детям обязанности, за исполнение коих он ничего не мог требовать. Сын, с своей стороны, обязан был пропитанием родителей, соответственно своим средствам.
Законы об опеке и опекунах были до тех пор очень неполны. Марк Аврелий сделал их образцом правительственной предусмотрительности. По прежнему праву мать почти не принадлежала к семье мужа и детей. Сенатские постановления 158 и 178 года... установили право наследования матери по ребенку и ребенка после матери. Чувства и естественное право берут верх. Превосходные законы о банках, о торговле рабами, о доносчиках и клеветниках положили конец множеству злоупотреблений. Иск всегда, был суров, требователен. Теперь постановлено было, чтобы в случаях сомнительных дело решалось против иска. Налоги, сбор которых озлоблял население, были отменены. Длительность тяжбы уменьшена. Уголовное право стало менее жестоким, а обвиняемому были дарованы драгоценные гарантии; кроме того, сам Марк Аврелий обыкновенно смягчал наказания. Были предусмотрены случаи для невменяемых. Основной принцип стоиков, что вина в воле, а не в факте, сделался душой права.
Таким образом, окончательно сложилось чудесное целое, названное римским правом, тоже своего рода откровение, честь коего, по неведению, присваивается компиляторам Юстиниана; но которое, в действительности, было делом великих императоров II века, превосходно разъясненным и продолженным выдающимися юристами III века. Римскому праву предстояло торжество менее шумное, нежели христианству, но в известном смысле более прочное. Вытесненное сначала варварством, оно воскреснет к концу средних веков, станет законом возрождающегося мира и при небольших изменениях сделается законом новейших народов. Этим-то путем великая школа стоиков, попытавшаяся во II веке преобразовать мир и испытавшая, как казалось, полную неудачу, в действительности одержала полную победу. Собранные классическими юристами времен Северов, искаженные и измененные Трибонианом, тексты сохранились и стали впоследствии законом всего мира. А эти тексты — дело выдающихся законников, которые собрались вокруг Адриана, Антонина и Марка Аврелия и окончательно ввели право в философский его период. Эта работа продолжалась при сирийских императорах, страшный политический упадок III века не остановил медленного и могучего роста этого величественного здания.
Это не значит, чтобы Марк Аврелий выказывал пристрастие к духу новшества. Напротив, он старался придавать своим улучшениям консервативную внешность. Он всегда относился к человеку, как к существу нравственному, никогда не выставляя его машиной или средством, как часто делают политики, почитаемые трансцендентальными. Он не мог изменить ужасного уголовного уложения того времени, но смягчил его в применении. Основан был капитал для погребения бедных граждан; погребальные коллегии получили разрешение наследовать и стали юридическими лицами с правом владеть недвижимостью и рабами, которых могли и отпускать. Сенека сказал: «обратившись к началу вещей, увидим, что отцами всех людей были Боги». Затем Ульпиан скажет: «По естественному праву все люди рождаются свободными».
Марк Аврелий желал прекратить отвратительные зрелища, зрелища, которые превращали амфитеатры в истинные места ужаса для каждого, не утратившего нравственное чувство. Ему это, однако, не удалось; эти гнусные представления стали частью народной жизни. Когда он вооружил гладиаторов для отправления их на великую германскую войну, это почти вызвало возмущение. Толпа кричала: «Он хочет лишить нас удовольствий, чтобы заставить нас философствовать». Завсегдатаи амфитеатров были единственными лицами, которые его не любили. Вынужденный уступить мнению более сильному, нежели он сам, Марк Аврелий тем не менее всячески протестовал против него. Он смягчил зло, которое не мог прекратить: под акробатами подстилались матрацы; оружие допускалось только фехтовальное. Император посещал зрелища сколько мог реже и только из любезности. Во время представления он на виду всех читал, давал аудиенции, подписывал бумаги, не обращая внимание на насмешки публики. Однажды лев, приученный невольником к растерзанию людей, так прославил своего учителя, что со всех сторон послышались крики об его отпуске на волю. Император, который сидел отвернувшись, отвечал с неудовольствием: «Этот человек не сделал ничего достойного свободы». Он издал несколько указов против внезапного освобождения, вызванных народными рукоплесканиями, видя в этом премию в пользу жестокости (2, с. 18 — 24).
Теперь перенесемся ближе к концу книги Ренана, в главы XXV, XXVI и XXVII, где Марк Аврелий размышляет о смерти. Но прежде необходимо выяснить, что послужило причиной столь пессимистического взгляда на жизнь.
Пророчество Иисуса исполнилось через сто пятьдесят лет. Горчичное зерно стало деревом, которое начинало покрывать мир. Говоря общепринятым в таких вещах гиперболическим языком, христианство было «везде». Св. Иустин утверждал уже около 150 года, что не было такого клочка земли, даже у варварских племен, где бы не поклонялись распятому Иисусу. Также выражается и св. Ириней. Недоброжелатели говорили: «Они растут и распространяются, как сорная трава. Всюду размножаются места их собраний». Двадцатью годами поздние, Тертуллиан напишет в ином духе: «Мы возникли вчера, и мы уже заполняем все ваши рамки, ваши города, крепости, советы, лагеря, декурии, трибы, дворец, сенат, форум; мы вам оставляем только ваши храмы. Не прибегая к оружию, к которому мы мало пригодны, мы бы могли побудить вас одним тем, что отошли бы от вас; вы бы ужаснулись вашего одиночества, безмолвия, которое показалось бы окаменением мертвого мира».
До времен Адриана, ознакомление с христианством — дело людей, посвященных в тайны, полиции и небольшого числа любопытных. Теперь, новая религия пользуется широкой гласностью. В восточной части империи о ней знают решительно все; а образованные люди о ней говорят, спорят и делают из нее заимствования. Она не только не ограничивается еврейским кругом, а, напротив, именно из языческого мира получает наибольшее число обращенных и в Риме, по крайней мере, превосходит численностью еврейскую церковь, от которой произошла. Она уже не иудаизм и не язычество, а третья, законченная религия, которая должна заполнить все, что предшествовало (2, с. 244 — 245).
Мы уже приводили слова Тацита о христианах. Следующее известное исторической науке упоминание о них содержится в одном из писем Плиния Младшего (62 — 114 гг.) к императору Траяну.
Плиний императору Траяну.
(1) Для меня привычно, Владыка, обращаться к тебе со всеми сомнениями. Кто лучше может направить меня в нерешительности или наставить в неведении? Я никогда не присутствовал на следствиях христиан, поэтому я не знаю, о чем принято допрашивать и в какой мере наказывать.
(2) Немало я колебался: есть ли тут какое различие по возрасту, или малолетка ничем не отличается от взрослого; прощать ли раскаявшихся или же человеку, который был христианином, отречение не поможет и их следует наказывать... Пока с теми, на кого донесли как на христиан, я поступал следующим образом.
(3) Я спрашивал их самих, христиане ли они; сознавшихся [после определенного срока] спрашивал во второй и третий раз, угрожая наказанием; упорствующих отправлял на казнь. Я не сомневался, что в чем бы они ни признались [совершали они преступления или нет], их следует наказать за непреклонную закоснелость и упрямство.
(4) Были и такие безумцы, которых я, как римский гражданин, назначил к отправке в Рим. Затем, пока шло разбирательство, как это обычно бывает, преступников становилось все больше и больше, а дела их — все запутаннее и разнообразнее.
(5) Мне был передан список, составленный неизвестным и содержащий множество имен. Тех, кто отрицал, что они христиане или когда-нибудь были ими, я решил отпустить, но после того, как они, вслед за мной, призвали [наших] богов, совершили перед изображением твоим, которое я с этой целью велел принести вместе со статуями богов, жертву ладаном и вином, а кроме того похулили Христа (настоящих христиан, говорят, нельзя принудить ни к одному из этих поступков).
(6) Другие, из названных доносчиком, признались, что они христиане, но затем отреклись — одни три года назад, другие лет двадцать назад. Все они отдали почести и твоему изображению, и статуям богов, и похулили Христа.
(7) Они утверждали, что вся их вина или заблуждение состоят лишь в том, что они в установленный день собирались до рассвета, воспевали поочередно Христа как бога и клятвенно обязывались не преступлений совершать, а наоборот, воздерживаться от воровства, грабежа, прелюбодеяния, обмана, отказа выдать доверенное. После этого они обычно расходились и сходились для принятия пищи, обычной и невинной [то есть не мяса младенцев], но что и это они перестали делать после моего указа, которым я, по твоему распоряжению, запретил тайные общества.
(8) Больше того, счел я необходимым под пыткой допросить двух рабынь, назвавшихся служительницами, в чем состоит [их] правда, и не обнаружил ничего, кроме безмерно уродливого суеверия.
(9) Поэтому, отложив расследование, я прибегаю к твоему совету. Дело, по-моему, заслуживает обсуждения, особенно если учесть находящуюся в опасности огромную массу людей всех возрастов, всех званий и обоих полов, которых зовут и будут звать на гибель. Зараза этого суеверия прошла не только по городам, но и по деревням и поместьям, однако, кажется, ее можно остановить и спасти дело.
(10) Достоверно установлено, что [языческие] храмы, почти покинутые, опять начали посещать; обычные службы, давно прекращенные, востановлены, и всюду продается мясо жертвенных животных, на которое до сих пор едва-едва находился покупатель. Из этого легко заключить, какую толпу людей можно исправить, если позволить им раскаяться (X, 96).
Траян Плинию.
Ты поступил вполне правильно, мой Секунд, произведя расследование в отношении тех, на кого тебе донесли как на христиан. Установить здесь какое-нибудь общее определенное правило невозможно. Выискивать их [христиан] незачем: если на них поступит донос и они будут изобличины, их следует наказать, но тех, кто отречется от христианства и докажет это делом, то есть помолится нашим богам, следует за раскаяние помиловать, хотя бы в прошлом они и были под подозрением. Анонимный донос о любом приступлении не должен приниматься во внимание. Это было бы дурным примером и не соответствовало бы духу нашего времени (X, 97).
В смутную эпоху конца I — начала II вв. в Малой Азии появляется первый литературный памятник мессианского характера, в частности, "Откровение Иоанна Богослова", или "Апокалипсис", где также впервые, но уже в религиозных книгах, упоминается имя Иисуса Христа. Вслед за "Апокалипсисом" появляются другие религиозные тексты — "Новый завет", "Деяния апостолов", и "Послания апостолов" и т.д. Так возникает христианское учение сначала как еретическое направление в иудаизме, основанное на легенде об Иисусе. Слово "Христос" является прямым греческим переводом древнееврейского слова "Мессия" (еврейское слово "Мошиах" — "помазанник" — переводилось греческим словом "хрио" — "мажу"). Кроме того, в греческом языке существовало слово crusoz — "хрисос" ("золото"), что тоже было созвучно святому имени и воспринималось как "Иисус Золотой". О жизни спасителя рассказано в "Новом завете", который явился дополнением к "Ветхому завету" ("Танаху"). Появились четыре рассказа ("Благовещения") о жизни Иисуса Христа, а именно, от Иоанна, Луки, Марка и Матфея. Были и другие "свидетельства", например от Фомы, но они не были включены в священный Канон, так как изобиловали "кощунственными" подробностями о "житии святого человека".
Христианство — это соединение иудейской религии с греческой философией. Среди образованных греков находились фанатичные апологеты христианства, которые рассуждали на философские темы, используя религиозные понятия иудаизма. Так поступал, например, Диона (40 — 120 гг.) из Прусы по прозвищу Хрисостом, что значит "Златоуст" или "Сладкоговорящий". Начав свою карьеру как богатый и удачливый ритор, он был затем неожиданно изгнан из Рима императором Домицианом и кончил в бедности и нищете. Сначала он писал речи для императора Траяна об обязанностях государя, а после изгнания сошелся с обитателями римских катакомб, чтобы вместе с ними прославлять “коммунистическую” идеологию киников (циников) в лице Диогена Синопского, который жил одно время в бочке, и христианские заповеди новой еретической религии.
Заповеди Иисуса (не убей, не укради, не прелюбодействуй) поначалу воспринимались утонченными и благородными стоиками как первые грубые нормы морали простых людей, которые решились на мало-мальски пристойное существование внутри сообщества, где красть, убивать и насильничать было обычным делом. Понятно, что подобные примитивные заповеди не могли возникнуть в стенах Стои, Ликея или Академии. Если христианский проповедник учил: «Не навреди ближнему своему», то под «ближним» он прежде всего понимал близкого по вере человека. Христос говорил: «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч; ибо Я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее. И враги человеку — домашние его» (Матф. 10, 34 – 36). Так зачастую и происходило: близкие по родству люди становились чужими друг для друга, дети бросали своих родителей, жена — мужа, брат — брата. Естественно, этот фанатизм пугал римскую аристократию.
Однако утонченная греческая философия еще многие века воспитывала высшее римское общество. Преподавание шло на греческом языке, почти все учителя-наставники были греками. Однако на дне общества господствовала уже новая религия. Христиане собирали вокруг себя толпы недовольных нищенствующих людей, чтобы тайно ночью молится о счастливой жизни. В те времена не существовало единого властного центра, поэтому христианские проповеди сильно разбавлялись языческим политеизмом. Такую смешенную религию исповедовал, например, Теаген, который привлек на свои курсы политеистической философии, читаемой в гимназии Траяна, тысячи римлян. Власти Рима, придерживающиеся традиционного политеизма, обвиняли христиан в чудовищных преступлениях, в частности, в убийствах младенцев и поедании их мяса. То, что борющиеся религиозные течения могут обвинять друг друга в несовершенных преступлениях, известно с незапамятных времен. Подобные взаимные обвинения находили определенный отклик среди высокообразованных людей Рима. В своих "Анналах" Тацит называет христиан "пагубной сектой", которая "навлекла своими мерзостями всеобщую ненависть" (XV, 44). Наблюдая все эти христианские "мерзости", Марк Аврелий тихо умирал. Ренан пишет:
Пока совершались эти странные нравственные перевороты, добрейший Марк Аврелий, бросая на все любящий и спокойный взор, всюду появлялся, с выражением кроткой отрешенности от всего на бледном лице и с болезнью сердца. Он уже мог говорить лишь тихим голосом и ходил мелкими шагами. Силы его заметно слабели; зрение ему изменяло. Когда однажды усталость заставила его отложить книгу, которую он держал в руках, он написал: «Тебе уже не позволено читать; но все еще позволено отвращать сердце от насилия; позволено презирать удовольствие и огорчение; позволено стоять выше пустой славы; позволено сдерживать негодование против глупцов и неблагодарных; мало того, тебе позволено продолжать делает им добро» (VIII, 8).
Неся жизнь без радости, как и без возмущения, покорившийся участи, назначенной ему природой, он исполнял изо дня в день свои обязанности, постоянно имея перед глазами мысль о смерти. Мудрость его была абсолютна, или, другими словами, тоска его не имела предела. Война, двор, театр одинаково его утомляют; но все, что он делает, он делает хорошо; потому что этого требует долг. На той точке, до которой он дошел, радость и скорбь, любовь людей и их ненависть — одно и то же. Слава — последнее из обольщений; и как она, однако, ничтожна! Память о величайшем человеке исчезает так быстро! Блистательнейшие дворы, каким был двор Адриана, показные представления во вкусе Александра, — что они, если не декорация, которая проходит и идет в мусор. Актеры меняются, но бессмыслие игры все то же (X, 27) (2, с. 253).
Фаустина была в жизни благочестивого императора еще гораздо более прискорбным источником печали. Провидение, пекущееся о воспитании высоких душ и непрестанно стремящееся к их усовершенствованию, уготовило ему тягчайшее из испытаний, жену, неспособную его понять. В начале, она, кажется, его любила; быть может даже, что тогда она была в известной мере счастлива в Лорийской вилле или в прелестном убежище Ланувия, на последних отрогах Албанских гор, которое Марк Аврелий описывал Фронтону, как место, изобилующее чистейшими радостями. Потом ее утомил этот избыток мудрости. Скажем все: прекрасные изречения Марка Аврелия, его строгая добродетель, его постоянная грусть, его отвращение от всего, что походило на двор, могли показаться скучными женщине молодой, капризной, с горячим темпераментом и чрезвычайно красивой. Тщательные исследования свели к немногому факты, возбужденные клеветой против супруги Марка Аврелия. Остающееся затем все еще достаточно важно: она не любила друзей своего мужа, не приобщилась к его жизни, и имела иные, чем он, наклонности (2, с. 256).
Еще гораздо более жестокому мученичеству был подвергнут Марк Аврелий в лице своего сына Коммода. По жестокой игре природы, наилучшему из людей дан был в сыновья тупоумный атлет, способный только к телесным упражнениям, великолепный парень-мясник, свирепый, любящий только убийство. Его умственное ничтожество внушило ему отвращение к интеллигентному миру, окружавшему его отца; он попал в руки грубых людей из низших слоев общества, которые сделали его одним из ненавистнейших чудовищ, когда-либо существовавших. Марк Аврелий всех лучше видел невозможность сделать что-либо из этого ограниченного создания и, тем не менее, ничего не упустил, чтобы дать ему хорошее воспитание. Лучшие философы разглагольствовали перед юношей; а он их слушал, как стал бы слушать нравоучения молодой лев, зевая и показывая учителям огромные клыки. Марк Аврелий тут впал в ошибку по недостатку практической тонкости. Он продолжал повторять свои обычные фразы о доброжелательстве в суждениях и снисхождении к тем, которые менее добры, чем мы (IX, 22) (2, с. 257).
Годами выдерживал Марк Аврелий эту пытку, самую жестокую, какой подвергала судьба человека с сердцем. Друзей его детства и юности уже не было. Весь прекрасный круг, созданный Антонином, все серьезное и изящное общество, так глубоко верившее в добродетель, уже сошло в могилу. Оставшись один среди поколения, которое его уже не понимало и даже желало от него избавиться, имея при себе сына, который глубоко его огорчал, он видел впереди лишь ужасную долю, быть отцом нового Нерона, Калигулы, Домициана.
«Не проклинай смерть; будь к ней приветлив, так как она явление, требующееся природой. Разложение нашего существа столь же естественно, как юность, старость, рост, полная зрелость. А если, чтобы встретить смерть благосклонно; нужна тебе особая мысль, то вспомни только, с чем она тебя разлучит, и ту нравственную среду, с которой душа твоя уже не будет связана. Это не значит, чтобы ты должен был с ними поссориться; далеко нет, ты должен их любить, выносить их с кротостью. Но скажи себе ясно, что ты покинешь не таких людей, которые бы разделяли твои чувства. Одно, что могло бы привязать нас к жизни и удерживать в ней, было бы счастье находиться в обществе людей, которые бы разделяли наши мнения. Но теперь ты видишь, какие раздоры в твоей домашней жизни, до той степени, что ты восклицаешь: «О смерть! не медли с приходом, чтобы и я не дошел до того, чтобы забыться» (IX, 3).
— «Скажут: Это был честный человек, мудрец; но другому это не помешает сказать: «Наконец-то мы освободились от этого наставника; вздохнем посвободнее! Конечно, он никому из нас зла не сделал; но я чувствовал, что в сущности он нас не одобрял!..» Пусть на смертном одре тебе облегчит разлуку с жизнью следующая мысль: «Я покидаю эту жизнь, где даже спутники мои, для которых я столько боролся, кому столько желал счастья, для кого столько трудился, желают моего удаления, в надежде, что моя смерть будет для них облегчением». Ради чего же могли бы мы пожелать оставаться здесь более?
«Но, уходя, не проявляй меньшей к ним благосклонности; сохраняй по отношению к ним обычное обращение; оставайся любящим, снисходительным, кротким и не принимай вида человека, который уходит насильно. Тебя связала с ними природа, и вот она разрушает связь. Так прощайте же, друзья; я ухожу, и нет надобности прибегать к силе, чтобы вырвать меня из вашей среды; так как эта разлука вполне согласна с природой» (X, 36).
Последние книги Дум относятся к тому времени, когда Марк Аврелий, оставшись один со своей философией, никем уже не разделяемой, имеет одну только мысль, бесшумно покинуть мир. Грусть та же, что и выражавшаяся в Карнонте (книга II), но час жизни мыслителя уже совсем иной. Там, и на берегах Грана, Марк Аврелий обдумывает, как ему укрепить себя для жизни. Теперь, вся мысль устремлена единственно к приготовлению к смерти (XII, 1), становится духовным упражнением, чтобы предстать пред алтарем в должном убранстве. Он перечисляет все причины, которыми можно убедиться, что в смерти нет крайней несправедливости к добродетельному человеку; он доходит до софизма, чтобы оправдать Провидение и доказать, что человек, умирая, должен быть доволен.
«Продолжительность жизни человека ничтожна, его существо непрерывно изменяется, его ощущения смутны. Его тело, составленное из разных элементов, само собою стремится к тлению; его душа вихрь; его участь — неразрешимая загадка; слава—неизвестная величина. Словом, все, что касается тела,, есть река текущая; все, что касается души, сновидение и дым; жизнь есть бой, пребывание в чужой стране; посмертная слава — забвение. Что же может служить нам путеводителем? Одно, только одно, философия. А философия имеет целью то, чтобы пребывающий в нас гений оставался чист от всякого осквернения, был сильнее удовольствий или страданий... принимал события и участь, как выделения того же источника, откуда он возник. чтобы он, наконец, ожидал смерти с душевной ясностью, как простого рассеяния элементов, из которых состоит каждое существо. Если для самих элементов нет никакого зла в постоянных превращениях, которым они подвергаются; зачем же взирать с печалью на изменение и разложение всего? Эти изменения соответствуют законам природы, и нет зла ни в чем, что согласно с природой». (II, 17).
Таким образом, постоянно разбирая жизнь, он ее разлагает, приводит в состояние, мало отличающееся от смерти. Он достигает совершенной доброты, абсолютного снисхождения, равнодушия, умеряемого состраданием и презрением. «Проводить жизнь, ничем не возмущаясь, среди лживых и несправедливых людей» (VI, 47), вот программа мудрого. И он был прав. Самая надежная доброта есть та, которая основана на совершенной скуке, на ясном понимании того факта, что все в этой жизни суетно и лишено реального основания. От этого абсолютного крушения всего, что остается? Злоба? О! не стоит труда. Злоба предполагает известную веру в серьезность жизни, по крайней мере, веру в удовольствие, в мщение, в честолюбие. Нерон верил в искусство; Коммод верил в цирк, и оттого они были жестоки. Но разочарованному, который знает, что все предметы желаний пусты, зачем обременять себя неприятным чувством? Доброта скептика самая верная, а благочестивый император был больше чем скептик. Движение жизни в этой душе было почти также неслышно, как легкие шумы внутренней атмосферы гроба. Он достиг буддийской Нирваны, мира Христова. Как Иисус, Саккья-Муни, Сократ, Франциск Ассизский и три или четыре других мудреца, он совершенно победил смерть. Она, действительно, могла вызывать в нем улыбку, потому что уже не имела для него значения (2, с. 260 — 263).
10 марта 180 г. император заболел. Он тотчас приветствовал смерть, как желанную гостью, отказался от всякой пищи и питья, и стал говорить и действовать, как находящийся на краю могилы. Призвав Коммода, он умолял его довести войну до конца, чтобы поспешным отъездом не навлечь на себя обвинение в измене государству. В шестой день болезни он призвал своих друзей и говорил с ними обычным своим тоном, то есть с легкой иронией; об абсолютной тщете всего и с презрении, с которым должно относиться к смерти. Они горько плакали, «Зачем меня оплакивать? — сказал он им. — Позаботьтесь о спасении армии. Я иду первый; пойдете и вы за мной; прощайте!» Спросили, кому он поручает сына. «Вам, — сказал он, — если он того достоин, и Богам бессмертным». Армия была безутешна. Она обожала Марка Аврелия и ясно видела, в какую пучину бедствий предстояло впасть после него. Император еще нашел в себе достаточно силы, чтобы представить Коммода солдатам. Его умение сохранять спокойствие среди величайших страданий позволило ему вынести эту жестокую минуту со спокойным лицом.
В седьмой день, он почувствовал приближение смерти. Он принял одного только сына и отпустил через несколько минут, опасаясь, чтобы он не заразился болезнью. Быть может, это был лишь предлог, чтобы избавиться от ненавистного присутствия. Затем, он укрылся с головой как бы для сна. Ночью он испустил дух (2, с. 264 — 265).
Приведем несколько «дум» Марка Аврелия непосредственно из его книги «Размышления»:
5. С мужской, с римской твердостью помышляй всякий час, чтобы делать то, что в руках у тебя, с надежной и ненарочитой значительностью, приветливо, благородно, справедливо, доставив себе досуг от всех прочих представлений. А доставишь, если станешь делать всякое дело будто последнее в жизни, удалившись от всего случайного и не отвращаясь под влиянием страсти от решающего разума, вдали от притворства, себялюбия, неприятия сопутствующих решений судьбы. Видишь, сколь немногим овладев, можно повести благотекущую и богоподобную жизнь — ведь и Боги ничего больше не потребуют от того, кто это соблюдает.
6. Глумись, глумись над собой, душа, только знай, у тебя уж не будет случая почтить себя, потому что у каждого жизнь — и все. Та, что у тебя, — почти уже пройдена, а ты не совестилась перед собой и в душе других отыскивала благую свою участь.
7. Дергает тебя что-нибудь вторгающееся извне? — Ну так дай себе досуг на то, чтобы узнать вновь что-нибудь хорошее, брось юлой вертеться. Правда же, остерегаться надо и другого оборота: ведь глупец и тот, кто деянием заполнил жизнь до изнеможения, а цели-то, куда направить все устремление, да разом и представление, не имеет.
8. Не скоро приметишь злосчастного от невнимания к тому, что происходит в душе другого; а те, кто не осознает движений собственной души, на злосчастие обречены.
9. О том всегда помнить, какова природа целого и какова моя, и как эта относится к той, и какой частью какого целого является, а еще что никого нет, кто воспрещал бы и делать, и говорить всегда сообразно природе, частью которой являешься.
10. Сравнивая погрешения, Теофраст хоть и делает это сравнение по-обыденному, однако по-философски утверждает, что проступки, допущенные из вожделения, тяжелее тех, что от гнева. Разве не явственно, что разгневанный отвращается от разума с некой печалью, втайне сжимаясь; тот же, кто погрешает из вожделения, сдавшись наслаждению, представляется как бы более распущенным и вместе расслабленным в своих погрешениях. Так что правильно и достойно философии он утверждал, что погрешения, совершенные в наслаждениях, заслуживают более тяжкого обвинения, чем когда с печалью. И вообще, один похож скорее на потерпевшего обиду и понуждаемого к гневу печалью; другой же прямо с места устремляется к несправедливости, вожделением увлекаемый к деянию.
11. Поступать во всем, говорить и думать, как человек, готовый уже уйти из жизни. Уйти от людей не страшно, если есть Боги, потому что во зло они тебя не ввергнут. Если же их нет или у них заботы нет о человеческих делах, то что мне и жить в мире, где нет божества, где промысла нет? Но они есть, они заботятся о человеческих делах и так все положили, чтобы всецело зависело от человека, попадет ли он в настоящую-то беду, а если есть и другие еще беды, так они предусмотрели и то, чтобы в каждом случае была возможность не попадать в них. А что не делает человека хуже, может ли делать хуже жизнь человека? Что ж, по неведению ли, или зная, да не умея оберечься наперед или исправиться после, допустила бы это природа целого? Неужто по немощи или нерасторопности она так промахнулась, что добро и худо случаются равно и вперемешку как с хорошими людьми, так и с дурными? Ну а смерть и рождение, слава, безвестность, боль, наслаждение, богатство и бедность — все это случается равно с людьми хорошими и дурными, не являясь ни прекрасным, ни постыдным. А следовательно, не добро это и не зло.
12. Как быстро все исчезает, из мира — само телесное, из вечности — память о нем; и каково все чувственное, в особенности то, что приманивает наслаждением или пугает болью, о чем в ослеплении кричит толпа. Как это убого и презренно, смутно и тленно, мертво! Разумной силе — усмотреть, что такое они, чьи признания и голоса несут славу? И что такое умереть? и как, если рассмотреть это само по себе и разбить делением мысли то, что сопредставляемо с нею, разум не признает в смерти ничего кроме дела природы. Если же кто боится дела природы, он — ребенок. А тут не только дело природы, но еще и полезное ей. Как прикасается человек к Богу и какой своей частью, и в каком тогда состоянии эта доля человека.
13. Нет ничего более жалкого, чем тот, кто все обойдет по кругу, кто обыщет, по слову поэта, «все под землею» и обследует с пристрастием души ближних, не понимая, что довольно ему быть при внутреннем своем гении и ему служить искренно. А служить — значит блюсти его чистым от страстей, от произвола, от негодования на что-либо, исходящее от Богов или людей. Ибо то, что от Богов, своим превосходством вселяет трепет, а что от людей — по-родственному мило. Ведь иной раз и жалко их за неведение того, что добро и что зло. Ибо этот недуг ничуть не лучше того, из-за которого лишаются способности различать черное и белое.
14. Да живи ты хоть три тысячи лет, хоть тридцать тысяч, только помни, что человек никакой другой жизни не теряет, кроме той, которой жив; и живет лишь той, которую теряет. Вот и выходит одно на одно длиннейшее и кратчайшее. Ведь настоящее у всех равно, хотя и не равно то, что утрачивается; так оказывается каким-то мгновением то, что мы теряем, а прошлое и будущее терять нельзя, потому что нельзя ни у кого отнять то, чего у него нет. Поэтому помни две вещи. Первое, что все от века единообразно и вращается по кругу, и безразлично, наблюдать ли одно и то же сто лет, двести или бесконечно долго. А другое, что и долговечнейший и тот, кому рано умирать, теряет ровно столько же. Ибо настоящее — единственное, чего они могут лишиться, раз это и только это, имеют, а чего не имеешь, то нельзя потерять (II).
1. Естество целого послушно и податливо, а у разума, им управляющего, нет никакой причины творить зло, потому что в нем нет зла, и не творит он зла, и ничто от него вреда не терпит. А ведь по нему все происходит и вершится.
2. Считай безразличным, зябко ли тебе или жарко, если ты делаешь, что подобает; и выспался ли ты при этом или клонится твоя голова, бранят тебя или же славят, умираешь ли ты или занят иным образом, потому что и умирать — житейское дело, а значит и тут достаточно, если справишься с настоящим.
3. Гляди внутрь; пусть в любом деле не ускользнет от тебя ни собственное его качество, ни ценность.
4. Все предметы так скоро превращаются и либо воскурятся, если уж естество едино, либо рассыплются.
5. Управляющий разум знает, по какому расположению и что делает, и с каким веществом.
6. Лучший способ защититься — не уподобляться.
7. Ищи радости и покоя единственно в том, чтобы от общественного деяния переходить к общественному деянию, памятуя о Боге.
8. Ведущее это то, что себя же будит, преобразует, делает из себя, что только хочет, да и все, что происходит, заставляет представляться таким, каким само хочет.
9. Все вершится согласно природе целого — а не какой-нибудь другой, окружающей извне или извне окруженной или же отделенной вовне.
10. Либо мешанина, и переплетение, и рассеянье, либо единение, и порядок, и промысл. Положим, первое. Что же я тогда жажду пребывать в этом случайном сцеплении, в каше? О чем же мне тогда и мечтать, как не о том, что вот наконец-то «стану землею». Что ж тут терять невозмутимость — уж придет ко мне рассеянье, что бы я там ни делал. Ну а если другое — чту и стою крепко и смело вверяюсь всеправителю.
11. Если обстоятельства как будто бы вынуждают тебя прийти в смятение, уйди поскорее в себя, не отступая от лада более, чем ты вынужден, потому что ты скорее овладеешь созвучием, постоянно возвращаясь к нему.
16. Не дорого дышать, как растения, вдыхать, как скоты и звери, впитывать представления, дергаться в устремлении, жить стадом, кормиться, потому что это сравнимо с освобождением кишечника. Что ж дорого? Чтоб трубили? Нет. Или чтоб языками трубили? ведь хвалы людей —словесные трубы. Значит и славу ты бросаешь. Что ж остается дорогого? Мне думается — двигаться и покоиться согласно собственному строю; то, к чему ведут и упражнения, и искусства. Ведь всякое искусство добивается того, чтобы нечто устроенное согласовалось с делом, ради которого оно устроено. Так садовник, ухаживающий за лозой, или тот, кто объезжает коней или за собакой ухаживает, заботится об этом. А воспитатели, учителя о чем же пекутся? Это и дорого, и если это в порядке, то обо всем другом не твоя забота. Неужели не перестанешь ты ценить и многое другое? Тогда не бывать тебе свободным, самодостаточным, нестрастным, потому что неизбежно станешь завидовать, ревновать, быть подозрительным к тем, кто может отнять это, или еще станешь злоумышлять против тех, кто имеет это ценимое тобой. Вообще неизбежно в совершенное замешательство прийти тому, кто нуждается хоть в чем-нибудь таком, да и в богохульство впасть. А вот трепет перед собственным разумением и почитание его сделают, что и сам себе будешь нравиться, и с сотоварищами ладить, и с Богами жить в согласии, то есть славить все, что они уделяют и устрояют.
17. Вверх, вниз, по кругу несутся первостихии, но не в этом движение добродетели; оно — нечто более божественное и блаженно шествует своим непостижным путем.
18. Нет, что они делают! — людей, живущих в одно с ними время и вместе с ними, они хвалить не желают, а сами тщатся снискать похвалу у потомков, которых никогда не видели и не увидят. Отсюда совсем уж близко до огорчения, что предки не слагали тебе похвальных речей.
19. Хоть бы и с трудом тебе давалось что-нибудь — не признавай это невозможным для человека, а напротив, что возможно и свойственно человеку, то считай доступным и для себя.
20. В гимнасии и ногтем тебя зацепят, и головой кто-нибудь, метнувшись, ударит — так ведь мы же не показываем виду и не обижаемся и после не подозреваем в нем злоумышленника. Ну, остережемся, но не как врага и не подозревая, а только уклоняясь благожелательно. Так пусть это же произойдет и в других частях жизни: пропустим многое, словно мы в гимнасии, потому что можно, как я сказал, уклоняться без подозрений, без вражды.
21. Если кто может уличить меня и показать явно, что неверно я что-нибудь понимаю или делаю, переменюсь с радостью. Я же правды ищу, которая никому никогда не вредила; вредит себе, кто коснеет во лжи и неведении.
22. А я делаю, что надлежит, прочее меня не трогает, потому что это либо бездушное, либо бессловесное, либо заблудшее и не знающее пути.
23. С существами неразумными и вообще вещами и предметами обходись уверенно и свободно, как тот, кто имеет разум, с теми, что разума не имеют. С людьми же обходись, как с имеющими разум, — общественно. Во всем призывай Богов. И безразлично, сколько времени ты будешь это делать, потому что достаточно и трех часов таких.
24. Александр Македонский и погонщик его мулов умерли и стали одно и то же — либо приняты в тот же осеменяющий разум, либо одинаково распались на атомы.
25. Поразмысли-ка, сколько телесного и душевного происходит сразу в каждом из нас в малое мгновение. Тогда не станешь удивляться, как в том едином и всецелом, что мы называем мир, вмещается сразу еще много больше, а вернее все, что происходит.
51. Тщеславный признает собственным благом чужую деятельность, сластолюбец — свое переживание, разумный — собственное деяние.
52. Можно не дать этому никакого признания и не огорчаться душой, потому что не такова природа самих вещей, чтобы производить в нас суждения (VI).
26. Если кто чем-нибудь погрешил против тебя, сразу подумай: что он, делая это, признавал добром и злом? Это усмотрев, пожалеешь его без изумления или гнева. Ведь либо ты и сам еще считаешь добром то же или почти то же самое, что и он — тогда надо прощать; либо ты уже не признаешь добром и злом всякое такое, и тогда тебе не так уж трудна будет благожелательность к менее зоркому.
27. Не мыслить отсутствующее как уже существующее; счесть, сколько превосходного в настоящем, и в связи с этим напоминать себе, как бы оно желанно было, если б его не было. С другой стороны, остерегайся, как бы вот этак радуясь, не привыкнуть тебе настолько это ценить, чтобы смутиться, утратив это.
28. Крепись в себе самом. Разумное ведущее по природе самодостаточно, если действует справедливо и тем самым хранит тишину.
29. Сотри представление. Не дергайся. Очерти настоящее во времени. Узнай, что происходит, с тобой ли или с другим. Раздели и расчлени предметы на причинное и вещественное. Помысли о последнем часе. Неправо содеянное оставь там, где была неправота.
34. О славе. Рассмотри их разумение, каково оно, чего избегает и за чем гонится. А еще: как морской песок опять и опять ложится поверх прежнего, так прежнее в жизни быстро заносится новым.
38. На ход вещей нам гневаться не следует — Что им за дело? (VII).
Хосе Ортега-и-Гассет при изложении своей схемы исторических кризисов в книге «Вокруг Галилея» следующим образом характеризует переходную «эпоху Цицерона и Христа»:
...Именно эта эпоха положила начало разочарованности человека античного мира. Разумеется, эта разочарованность, выступающая как глубочайшая историческая реальность, имеет свою историю, свои этапы, свои взлеты и падения. На первый взгляд кажется, что она уже укоренена в глубине души человека, что она уже действует. Однако человек, пораженный ею, пока не замечает ее, не воспринимает ее как таковую. Самое большее, он обнаруживает ее в той или иной сфере жизни: он разочарован в чем-то внешне конкретном, но не в самом себе. Ему удается устоять вопреки своему отчаянию, он может повернуться к нему лицом и попытаться преодолеть его. Империя I века — эпоха Антонинов, — кажется, дает основания думать, что это возможно. И в самом деле, для широких социальных групп Средиземноморского бассейна она являла счастливые времена, которые человек, пожалуй, не переживал ни до, ни после нее. Возможно, всего лишь один период в китайской истории сравним с тем полуденным часом, каким наслаждался человек античности при Траяне, Адриане, Антонине Пии, Марке Аврелии. И не будет большой натяжкой назвать это столетие испанским веком: ведь императоры, создававшие новую жизненную ситуацию, оказались испанцами; кроме того, вкупе с правящим классом, который составляла наиболее образованная буржуазия, императоры были воспитаны Сенекой. Под лучами нового стоицизма дряхлая культура оживает на время жизни четырех-пяти поколений. Однако вскоре как-то вдруг, сразу, без передышки и паузы начался потоп, и гибель античного мира была предрешена. Столь катастрофический конец как бы намекал на то, что эпоха счастья — нечто на самом деле «чудесное», то есть что-то ирреальное, не уравновешенное в самом себе и лишенное глубокой основы. То была последняя попытка восстановить доверие человека к природе, а именно в этом в конечном счете весь смысл стоицизма. Характерно, что стоицизм еще раз заявляет о себе к концу Возрождения, когда вновь оживает родник веры человека в свои природные данные. Монтень, Джордано Бруно — стоики. Однако эта реакция на грядущий конец показывает нам, что в истории уже имели место времена, когда человек чувствовал себя потерянным, сам себе в этом не признаваясь (4, с. 330 — 331).
Источники
1. Марк Аврелий. Размышления / Издания подготовили А.И. Доватур, А.К. Гаврилов, Яан Унт./ Издание второе, исправленное и дополненное. — СПб.: «Наука», 1993. — 248 с.
2. Эрнст Ренан. Марк Аврелий и конец античного мира / Репринтное воспроизведение издания Н. Глаголева. — СПб.: «ТЕРРА», 1991. — 350 с.
3. Письма Плиния Младшего. Книги I — X. 2-е перераб. изд. / Издание подготовлено М.Е. Сергеенко, А.И. Доватур. — М.: Наука, 1983. — 408 с.
4. Ортега-и-Гассет Х. Избранные труды: пер. с исп. / Сост., предисл. и общ. ред. А.М. Руткевича. — М.: Издательство «Весь Мир», 1997. — 704 с.