Олег Акимов

Английский позитивизм

Материализм и эмпиризм,
конструктивизм и формализм

Материализм — один и с времен Демокрита он практически никогда не менялся; видов идеализма — несчетное множество, причём каждая его версия кичится своею оригинальностью. Чем вычурнее философия идеализма, тем дальше она отстоит от материализма, который целиком держится на единственном положении: реально существует только материя, дух (сознание, мышление, психика) есть производная от материи и без материального носителя существовать не может. Если материализм назвать философией, то нужно оговориться, что она является врожденной формой сознания человека. Когда естествоиспытатель в силу умственного выверта отходит от этой естественной философии, он попадает в мир искаженных представлений, где нормальные исследования проводить уже невозможно или затруднительно. Об этом твердили все видные естествоиспытатели XIX столетия, начиная от Бюхнера, Молешотта, Фогта и прочих. Добавим с грустью, что этот период было самым благоприятным для развития рациональных знаний, впоследствии он никогда уже не повторялся.

Когда расцветает философия, которая, как правило, носит идеалистический характер (исключение составляет французская школа Гольбаха, Ламетри и Дидро), материализму, а значит и науке, приходит конец. Философствующий физик — плохой исследователь физической реальности, хотя, быть может, его заслуги переоцениваются крикливым околонаучным сообществом. В этой связи можно назвать физика Маха с его «Анализом ощущений и отношением физического к психическому» и с его же «Познанием и заблуждением»; химика Оствальда, опубликовавшего работу «Несостоятельность научного материализма»; физиолога Дюбуа-Раймона, писавшего «О границах познания природы» и «Семь мировых загадок», в которых признавал невозможность разрешения задачи о возникновении жизни и сознания, если оставаться в рамках материалистических воззрений. Как только отрицается первостепенность материи, тут же возникает витализм, телеология или откровенная теология, при которых первичность и господство приписываются нематериальным силам в форме бессознательной энергии, жизненной силы, космического разума или просто Бога.

Идеалисты всех мастей с древнейших времен и до наших дней ставят в вину материалистам невозможность объяснения биологических, психологических, духовных и социальных явлений через механику материальных атомов. Материалисты ссылаются на ход истории: подождите, говорят они, придет время и проблемы жизни и сознания тоже можно будет объяснить через молекулярные превращения. Такая тенденция действительно наблюдается: чем дальше, тем больше мы узнаем об этих, казалось бы, нематериальных вещах (см. Психофизика XIX столетия и Эпистемология XIX – XX веков ). Идеалисты говорят: атом — понятие слишком простое, чтобы на его основе можно было бы рассуждать о жизни и сознании. Внутри себя он не имеет источника движения, поэтому надо иметь какие-то внешние силы, чтобы им управлять. Таким образом, материализм — недостаточная и даже противоречивая философия, так как пассивная материя не позволяет понять наблюдаемые повсюду активные процессы, особенно те, что протекают в человеческой психике и обществе.

Когда-то Лейбниц с позиций своей философии вездесущих монад критиковал Декарта, говоря, что из протяженности атомов нельзя прийти к понятию движения. Однако физики XX столетия наглядно показали, что источник энергии как раз спрятан внутри атома, находится где-то в его ядре. И чем глубже мы познаем атом, тем больше убеждаемся в его неограниченных возможностях. Атом выглядел примитивно у Демокрита, чуть более сложно у Декарта, но уже в химии XIX века из атомов стали строить молекулы органических веществ (первая была мочевина), а сегодня на основе белковых соединений удалось объяснить механизмы наследования и эволюции живых организмов, о чём материалист Дарвин не мог и мечтать. Идеалисты не сдаются: пусть так, говорят они, жизненные и даже психические процессы, протекающие у нас в мозгу, описываются на основе молекулярной биологии. Однако, что послужило первотолчком для возникновения жизни и сознания? Без вмешательства посторонней силы здесь явно не обошлось.

Подобным вопросом когда-то задавался Ньютон, когда размышлял о начале движения Солнечной системы. Сегодня утверждать, что материя подчинена какому-то духу, равносильно утверждению, что Солнце вращается вокруг Земли. Локализация психических функций в мозгу, факты передачи их по наследству, зависимость психических нарушений от лекарственных препаратов, алкоголя, наркотиков, состава пищи и даже определенных климатических условий — разве это не доказывает материальную подчиненность психики? Вопросы зарождения жизни и сознания уже сегодня не кажутся принципиально неразрешимыми, во всяком случае, в них явно отсутствует нематериальный компонент. Надо просто над этими проблемами нам всем как следует поработать. Современная молекулярная биология располагает достаточным потенциалом для их разрешения, так как она сохранила мощные материалистические традиции. Мы не можем не признать, что поле для идеалистических спекуляций здесь неуклонно сужается.

Другое дело физика. В конце XIX века она попала под власть релятивистов, спекулирующих на идеалистических предрассудках, внесенных прежде всего Махом, Авенариусом и Оствальдом. Они вслед за Локком повторяли: знанием не может стать то, чего не было в опыте. Даже математические абстракции, по их мнению, возникли из него, так что природа геометрического пространства должна стать предметом экспериментирования с ним. Структурные законы физики они свели к двухзвенной причинно-следственной связи, говоря, что необходимость событий диктуется многовековым опытом повторения. На самом деле, утверждают они, нет никакой каузальной необходимости, но есть привычка видеть один феномен (следствие) вскоре после другого феномена (причина), сущностная связь между ними является иллюзией. Хорошая теория, учат они, это строгий протокол зафиксированных в опыте событий; чем меньше в нём будет теоретической «отсебятины», тем лучше для науки.

Такой гиперсенсуализм исключает материализм полностью. Физика, построенная на голых ощущениях, является, возможно, неким разделом физиологии восприятия, но не объективной наукой о лежащей вне наших чувствований реальности. Создается впечатление, что эта примитивная теория раздражения и отклика на него создана для каких-то амеб, лишенных всякого мозга. В результате прямолинейной гносеологии эмпириокритиков, сводящей наш разум к сенсорному датчику, некогда самая развитая наука из всех существующих наук, стремительно покатилась под гору, в зловонное болото средневековой схоластики. Подобно тому, как классическая физиология была раздавлена спекулятивным психоанализом, точно так же классическая физика была подмята релятивисткой. До тех пор пока процветает культ Фрейда и Эйнштейна, для развития материалистических наук рационально-конструктивного характера путь закрыт.

Локк в свое время говорил, что звук, цвет, запах и другие ощущения не принадлежат реальному миру, а связаны только с человеком. Однако он признавал, что они всё же пришли к нам из внешнего мира, который оставил в них какие-то свои следы. Таким образом, он стал различать первичные (принадлежащие предмету) и вторичные (принадлежащие человеку) свойства. Тут же возникла коллизия: наиболее абстрактные понятия — величина, фигура и число, покой и движение — оказались вне интеллигибельной сферы, в самых первичных свойствах, которые, по идее, должны чувствовать самые примитивные организмы. Два наиважнейших понятия — пространство и время — ему пришлось отнести как к первичным, так и вторичным качествам, поскольку они выступали внешним условием для существования предметов и внутренним условием для существования ощущений.

Для разрешения этой коллизии эмпириокритики поступили проще простого: они не стали делить ощущения на две группы, сказав, что все ощущения носят исключительно субъективный характер. Зачем нам предполагать существование некоего внешнего мира, если у нас нет никаких возможности о нём что-либо узнать, кроме как через наши внутренние ощущения. Таким образом, главным лозунгом эмпириокритиков становится вульгарная сентенция («Мир — это мои представления»), которая с порога отрицает материальный мир, подлежащий, собственно, нашему изучению. Теперь пробил час, когда все их построения подлежат забвению. Не дело физика изучать свои собственные ощущения. Даже возникшие на основе эмпириокритики философские метастазы в виде инструментализма и операционализма нужно беспощадно вытравлять. Больно смотреть на некоторых наших горе-теоретиков, которые, подспудно осознавая, что дела идут худо в «датском королевстве», пытаются отделаться легким косметическим ремонтом.

Критикуя, например ОТО, они верят в безгрешность СТО; пытаются подкорректировать преобразования Лоренца, выводя новые, «уточненные» формулы сокращения длины и замедления времени, и т.д. Эти ревизионисты не понимают, что весь этот релятивистский хлам возник в результате абсурдной эпистемологии. Именно поэтому демонтажу подлежит всё без исключения и здесь не обойтись полумерами. Подобно тому, как ученые эпохи Возрождения, оттолкнулись от античной науки Греции, ничего не взяв от схоластов, точно так же нынешним и будущим исследователям природы нужно вернуться назад, к трудам Максвелла и Дж. Дж. Томсона, чтобы начать свое нормальное движение вперед без спотыканий. Ничего нельзя оставлять в рационально-конструктивной науке, основывающейся на строго материалистическом мировоззрении, от спекулятивно полученных результатов. В первую очередь переосмыслению и тщательной проверке подлежат основы физики, наиболее сильно пострадавшие от вандалов рубежа XIX – XX столетий.

Познание мира происходит двумя путями: либо через чувства, либо через ум; первое непосредственно связано с опытом (empeiria), второе — с рациональным теоретизированием (ratio). Чем отличаются эмпирик от рационалиста? Да прежде всего тем, что рационалист идет дальше эмпирика и к полученным исходным данным опыта и наблюдения подключает еще и разум в виде теоретических построений. Рассудок не отрицает опыта, но опыт часто отрицает его. Вообще, формалист-эмпирик, приверженец опыта и описания, склонен к символизму, построению глобальных систем, далеких от реального мира вещей, которые сводятся к глобальным классификациям. Для рационалиста наиболее характерной чертой является приоритет частного над общим или конкретного над абстрактным. Он с большой осторожностью относится к обобщениям на уровне феноменологии. Рационалисты-конструктивисты существовали всегда, но их голоса не всегда звучали громко. На протяжении почти всей истории науки главным образом хозяйничали формалисты-феноменалисты, так как подавляющей массе населения их образ мыслей был ближе и понятнее.

Одним из самых выдающихся выразителей философии рационализма был Рене Декарт (1596 — 1650), который помимо общефилософского метода развил множество конкретных физико-математических идей. Его образ мысли поддержали Барух Спиноза (1632 — 1677) и Готфрид Вильгельм Лейбниц (1647 — 1716). Эмпиризм и сенсуализм — близкое к нему философское течение — зародились на английской земле. Эта философия, ставящая во главу угла опыт и чувства, развивалась благодаря Френсису Бэкону (1561 — 1626), Томасу Гоббсу (1588 — 1679), Джону Локку (1632 — 1704), Джорджу Беркли (1684 — 1753), Давиду Юму (1711 — 1776), Джону Стюарту Миллю (1806 — 1873) и Герберту Спенсеру (1820 — 1903).

Английский эмпиризм на немецкой земле в свете кантовской критики трансформировался в эмпириокритицизм. Однако в теориях познания Рихарда Авенариуса (1843 — 1896), Эрнста Маха (1838 – 1916), Ёзефа Петцольда (1862 — 1929) и Вильгельма Оствальда (1853 – 1932) ничего от критической философии Канта не осталось. Названные мыслители должны были бы предупредить своих читателей, что их философия чистого описания явлений без должной порции осмысления, к чему они все в разной степени так или иначе призывали, есть разновидность мироощущения алхимиков, которые столетиями что-то смешивали, подогревали, вымачивали, выпаривали, а потом разглядывали, нюхали, щупали, пробовали на язык и, в конце концов, ни к чему хорошему не пришли.

Эмпиризм — это опытное познание чего-то единичного и конкретного. Теоретическая задача эмпирика состоит в выпаривании общего и абстрактного из бесконечного моря эмпирического. Это достигается путем классификации опытных данных (первый этап) и выстраивания пирамидальной системы, в основании которой находится множество частностей, на вершине — нечто всеобщее (второй этап). Для выполнения такой работы математика, как правило, не нужна; ставка делается на логику элементарных суждений вроде транзитивного закона: если А = В и В = С, то А = С. При этом главный упор делается на определении понятий.

Всякая классификация и систематизация подвержены коррозии субъективизма, который присутствует на всех стадиях, начиная от отбора и интерпретации фактов и кончая выводом универсального принципа. Автору той или иной системы только кажется, что провозглашенный им всеобщий закон объясняет все приводимые им факты. В действительности, любой другой человек, перегруппировав исходный материал, сможет найти в нём общую составляющую совершенно иной природы.

Чаще всего опыт рассматривается в психологическом плане. Обычно все рассуждения эмпирика сводятся к ощущениям, которые нужно скомбинировать так, чтобы получилась связанная система, охватывающая максимальное число прочувствованных или пережитых субъектом обстоятельств. Отчаявшись получить непротиворечивую систему ассоциаций, эмпирик нередко приходит к скептицизму. «Познание невозможно», — заявляет он. Реальный мир предстает перед ним как permanent possibilities of sensation — постоянная череда возможных ощущений.

Практически все вышеперечисленные английские эмпирики эпохи Просвещения были субъективистами и высказывали большие сомнения в возможности познания реального мира. Их скепсис проистекал от быстротечности и расплывчатости ощущений, невозможности отделить в них субъективный компонент от объективного. Ничего подобного не наблюдается, если субъект, придерживающийся конструктивной методологии, верит в объективность и материальность внешнего мира и в процессе его познания имеет дело с отчетливой пространственно-механической моделью, которую он предпосылает опыту. В этом случае теория, которая сначала имеет статус гипотезы, стоит на первом месте, опыт — на втором и нужен субъекту для испытания модели на истинность.

Более подробно об этом читайте на странице
Различие между конструктивным и формальным

Русский философ-идеалист И. Лапшин в статье «Эмпиризм» Энциклопедического словаря Брокгауза Ф.А. и Эфрона И.А. писал: «Чтобы психологически объяснить возникновение и существование в сознании человека известной структуры логических, гносеологических и математических законов, которые кажутся безусловно всеобщими и необходимыми, эмпирик принимает следующие положения:

1. Всеобщность и необходимость известных связей в опыте объясняется повторяющимся единообразным воздействием на нас известных впечатлений.

2. Повторение известных впечатлений А и В одного за другим образует в нашем уме ассоциацию представлений а и b, так что появление в сознании одного из этих представлений тотчас же влечет за собой появление другого.

3. Подобные ассоциации, повторяясь бесчисленное множество раз, становятся привычными и, наконец, неразрывными, так что у нас не только два представления неизменно связаны в сознании одно с другим, но всякая попытка разорвать связь между ними, т.е. сознавать их порознь, становится невозможной или, как говорится, немыслимой (Милль).

4. Предрасположения к подобным неразрывным ассоциациям могут стать по истечении огромных промежутков времени, охватывающих развитие не только человечества, но и всего животного мира, унаследованными свойствами, накопленными совокупным опытом миллионов поколений, так что человек может рождаться с предрасположениями к известным неразрывным ассоциациям, и то, что в настоящее время является априорным для индивидуума, могло возникнуть апостериорным путем для рода (Спенсер).

5. Сверх этих биологических условий на наши представления об опыте, как законосообразном целом, влияют социальные условия. Мы рождаемся в общественной среде, которая своими культурными воздействиями на наше умственное развитие облегчает и ускоряет в нас сознание законосообразности наших познавательных процессов. В этом смысле опыт является "социальным, а не индивидуально психологическим понятием" (Риль), продуктом коллективного, общественного мышления».

Этих предварительных сведений нам будет достаточно, чтобы понять нижеизложенный материал.


 
 

Бэкон — создатель первой Теории Всего

Фрэнсис Бэкон Английский позитивизм берет свое начало из философии эмпиризма, которая наиболее выпукло представлена в трудах Фрэнсиса Бэкона (1561 – 1626). Англичане считают его отцом-основателем естествознания в своей стране. В Италии был свой отец-основатель — Галилей, во Франции — Декарт, у нас в России — Ломоносов, хотя, с позиции конструктивной науки, Декарт был самым лучшим исследователем среди названных здесь пионеров. Все они боролись против схоластики путем опытного изучения окружающего мира; никто из них не догадывался, какие неприятные сюрпризы может преподнести эмпирическая философия.

Великий просветитель Европы, Франсуа Мари Вольтер (1694 – 1778), приклоняющийся перед всем английским и ненавидящий всё французское, написал серию «Философских писем», многие из которых были посвящены проблемам тогдашней науки. Девятнадцатое письмо он посвятил Бэкону. В нем он указал всё то действительно положительное, что внес в науку этот замечательный ученый. Приведем выдержки из этого просветительского письма.

«Канцлер Бэкон, — пишет Вольтер, — еще не знал природы, но он знал и указал все пути, ведущие к ней. Он пренебрег в добрый час всем тем, что в университетах именуется философией, и сделал все зависящее от него, чтобы эти общества, учрежденные ради усовершенствования человеческого разума, перестали сбивать его с толку своими чтойностями, боязнью пустоты, субстанциальными формами и всеми этими претенциозными словечками, которые не только невежество сделало уважаемыми, но и смехотворная путаница с религией превратила почти в святыни.

Бэкон — отец экспериментальной философии, но, правда, до него были раскрыты поразительные секреты. Были открыты компас, книгопечатание, эстампная гравюра, живопись маслом, стеклянные зеркала, искусство возвращать старикам зрение с помощью увеличительных стекол, именуемых "очками", порох и т.д. Был исследован, найден и завоеван новый мир. Кто бы мог подумать, что эти открытия были сделаны более крупными философами и в гораздо более просвещенное время, чем нынешнее? Но ничуть не бывало: именно во времена самого тупого варварства произошли на Земле эти огромные перемены... Как бы то ни было, люди уже научились отправляться на самый край света, они умели разрушать города при помощи искусственного взрыва, более ужасного, чем природный гром; но они ничего не знали о циркуляции крови, о весе воздуха, законах движения, свете, о количестве наших планет и т.д. ...

Одним словом, до канцлера Бэкона никто и не слыхивал об экспериментальной философии, а из всех физических экспериментов, поставленных после него, нет почти ни одного, который не был бы упомянут в его книге. Он сам осуществил некоторые из них, создал различные виды пневматических машин, с помощью которых разгадал упругость воздуха; отсюда он шаг за шагом извлекал представление о его весомости, он подошел к этому вплотную; за истину эту ухватился потом Торричелли. По прошествии небольшого времени экспериментальная физика внезапно стала культивироваться одновременно почти во всех частях Европы. Это был скрытый клад, о котором Бэкон догадывался и который все философы, воодушевленные его обещанием, постарались извлечь на свет» [2, с. 106 – 107].

Конт часто одобрительно упоминал имя Фрэнсиса Бэкона, как создателя «первой философии, которая по его [Бэкона] мнению, должна быть извлечена из совокупности наук» [4, c. 25]. По-видимому, Конт мечтал создать свою «первую философию», что вытекает, например, из следующих его слов: «Итак, абстрактное изучение внешнего порядка доставляет нам именно тот синтез, который действительно необходим для создания полного единства. Он составляет сам по себе достаточное основание всей нашей мудрости, которая находит в нем ту первую философию, на которую Бэкон смутно указывал, как на необходимое основание нормального человеческого мышления. Коль скоро мы приведем в систему все абстрактные законы различных общих видов реальной деятельности, действительная оценка каждой отдельной системы существования тотчас перестанет быть чисто эмпирической, хотя большинство конкретных законов остаются еще для нас неизвестными» [4, c. 76 – 77].

Конт Эту мысль он высказал в главе, которая называется «Естественные законы бывают двух родов: абстрактные и конкретные. Знание и систематизация абстрактных законов обосновывают позитивный синтез». Но в следующей главе под названием «Синтез абстрактных законов вытекает из теории человеческой эволюции» Конт напоминает о своей системе классификации шести наук и о трех фазах их развития: «Установленная, таким образом, обычная систематизация необходимых элементов всех наших реальных понятий дает уже действительную спекулятивную систему, осуществляя смутное желание Бэкона построить scala intellectus (интеллектуальную шкалу), по которой наши мысли могли бы без затруднений переходить от простейших предметов к наиболее возвышенным, или обратно, с постоянным сознанием их внутренней естественной связи. ... Таким образом, все предварительные учения подготовляют конечную науку, которая отныне будет постоянно воздействовать на их систематическую разработку, проникая ее духом единством, всегда связанным с истинным социальным чувством» [4, c. 79].

Взгляды Конта более детально раскрываются на странице
Конт — родоначальник позитивизма

Тоска по «конечной науке», которая могла бы «духом единства» питать все прочие науки, является характерным признаком спекулятивной эпистемологии. Человека, мечтающего о создании Единой Теории Всего, которая бы покоилась на непоколебимой системе аксиом или конечного списка непререкаемых истин, нельзя подпускать и на пушечный выстрел к рациональной науке. Этот романтический мечтатель ради достижения своей утопической цели непременно пойдет на подгонку, фальсификацию и подлог в своих умозрительных исканиях. Дело закончится тем, что группа высокопоставленных позитивистов объявит свою конвенциальную систему знаний высшим догматом, не подлежащим пересмотру.

Правда, на явные преступления против науки идут позитивисты, находящиеся в крайней стадии сумасшествия, которую мы можем наблюдать на примере нынешних релятивистов (теория относительности, квантовая механика и современная космогония являются плодом их преступной деятельности в сфере естествознания). В начальной же стадии созревания позитивистское мироощущение выглядит вполне привлекательно и «позитивно». Именно ее мы наблюдаем у Бэкона. Первая философия, которую он изложил в «Великом Восстановлении Наук», призвана была аккумулировать законы, распространяющиеся на самые различные области знания. Конт многократно прибегал к образу дерева, когда говорил о структуре наук; возможно, он взял эту идею у Бэкона, для которого первая философия как раз и была стволом древа познания.

Английский философ писал: «... Философия делится на три учения: учение о божестве, учение о природе, учение о человеке. А так как различные отрасли науки нельзя уподобить нескольким линиям, расходящимся из одной точки, а скорее их можно сравнить с ветвями дерева, вырастающими из одного ствола, который до того, как разделиться на ветви, остается на некотором участке цельным и единым, то, прежде чем перейти к рассмотрению частей первого деления, необходимо допустить одну всеобщую науку, которая была бы как бы матерью остальных наук и в развитии их занимала такое же место, как тот общий участок пути, за которым дороги начинают расходиться в разные стороны. Эту науку мы назовем первая философия, или же мудрость (когда-то она называлась знанием вещей божественных и человеческих). Этой науке мы не можем противопоставить никакую другую, ибо она отличается от остальных наук скорее своими границами, чем содержанием и предметом, рассматривая вещи лишь в самой общей форме.

Я не вполне уверен, — продолжает Бэкон, — следует ли отнести эту науку к разряду тех, которые требуют дальнейшего исследования, однако все же думаю, что это следует сделать. Ведь мы имеем по существу лишь какую-то мешанину, сырую массу научных знаний, собранных из естественной теологии, логики, отдельных разделов физики (например, о первых началах или о душе), и эту-то мешанину некоторые самовлюбленные люди, прикрываясь высокопарными речами, пытаются поставить над всеми науками. Мы же весьма скромно стремимся лишь к тому, чтобы существовала наука, которая была бы собранием аксиом не одной какой-нибудь науки, а многих наук. Никто не станет спорить с тем, что такого рода аксиом существует множество, например:

Если к неравным величинам прибавить равные, то суммы будут также неравны — это правило математики. Но то же правило можно применить и к области этики, во всяком случае в том, что касается "справедливости распределения", так как в применении к "справедливости обмена" принцип равенства требует, чтобы неодинаковым воздавалось одинаковое, тогда как при "справедливости распределения", если не воздать неодинаково неодинаковым, произойдет величайшая несправедливость.

Если две величины равны третьей, то они равны и между собой — это тоже математическое правило. Но оно в то же время настолько важно в логике, что становится основанием силлогизма.

Природа проявляет себя преимущественно в самом малом — это важнейший физический принцип привел к созданию Демокритом теории атома. Но этот же принцип был удачно применен Аристотелем к области политики, когда он начал изучение государства с семьи.

Изменяется все, но ничто не гибнет [строка из Овидия] — этот общий принцип формулируется в физике следующим образом: количество материи не увеличивается и не уменьшается. Но этот же принцип в применении к естественной теории принимает другой вид: создать нечто из ничего и обратить нечто в ничто — доступно лишь всемогущему богу, что подтверждает и Священное писание: "Я знаю, что все творения бога — вечны, и мы ничего не можем ни прибавить к ним, ни убавить" [Ветх. зав., Еккл., гл. 3, ст. 14].

Сведение вещи к первоначалам — предотвращает ее уничтожение — это принцип физический. Но он же, как верно заметил Макиавелли, применим в политике, так как лучшее средство предотвратить гибель государства — это их преобразование и возвращение к старинным нравам.

Развивающаяся язва заразнее созревшей — эта истина из области естественных наук, но она может быть с успехом применена и к области этики, ибо самые испорченные люди, самые страшные преступники наносят значительно меньше вреда состоянию общественных нравов, чем люди, у которых их недостатки и пороки уживаются с некоторой видимостью добродетели и благоразумия.

То, что сохраняет большую форму, производит более сильное действие — это физический принцип, ибо, не давая возможности распасться всеобщей связи вещей, препятствуя тем самым образованию, как говорят, вакуума, он способствует сохранению всего мироздания. Но его можно применить и к более узкой области лишь плотных тел, ибо он объясняет притяжение тяжелых тел массой земли. И первое действие преобладает. Этот же принцип применим и в политике, ибо то, что способствует сохранению самого государства, по своей природе оказывается более сильным, чем то, что способствует лишь благу отдельных его членов. Подобным же образом этот принцип действует в теологии, ибо среди всех теологических добродетелей выделяется милосердие — добродетель наиболее всеобъемлющая.

Сила действия возрастает благодаря противодействию противоположного — это физический закон. Но он же удивительным образом имеет силу и в политике; ибо ярость любой группировки возрастает вместе с усилением враждебной ей группы.

Диссонанс, сразу же сменяющийся созвучием, образует гармонию — это музыкальное правило. Но оно же применимо и в области этики, и в отношении различных аффектов. Известные музыкальные фигуры, когда неожиданно уходят от, казалось бы, уже наступившей концовки, или так называемой каденции, соответствует риторической фигуре "обмана ожидания". Дрожащий звук струны доставляет слуху такое же наслаждение, какое доставляет зрению свет, отраженный от воды или драгоценного камня: "...и блистает под светом трепещущим море" [Вергилий].

Органы чувств действуют по принципу отражения. Это имеет место и в области зрительного восприятия — ведь глаз подобен стеклу или воде; и в области слухового восприятия — ведь орган слуха можно сравнить с пустой полостью, отражающей звук. Этих немногих примеров, полагаю, достаточно, чтобы понять мою мысль. Более того, ведь персидская магия, о которой так много говорили, занималась главным образом поисками соответствий между явлениями природы и общественной жизни. Все то, что мы назвали, и многое другое в том же роде не является простым совпадением (как это, пожалуй, могло бы показаться людям недостаточно проницательным), но совершенно очевидно представляет собой общий закон и знаки природы, которые она запечатлела на самых различных своих созданиях и в разных областях.

Никто еще серьезно не занимался этим вопросом. Может быть в сочинениях выдающихся авторов и можно изредка встретить отдельные из этих истин, причем всегда только применительно к данному содержанию, но еще никто не создал собрание таких аксиом и принципов, которые были бы применимы как общие и основополагающие в различных науках. А между тем именно это могло бы лучше всего показать единство природы, что и является задачей первой философии» [1, с. 209 — 212].

Далее Бэкон добавляет, что его первую философию не следует путать с аристотелевской первой философией, то есть метафизикой, которая является лишь "одной из частей естественной философии" [1, с. 219].

В первую философию Бэкон также включил учение о трансценденциях, которое занимается исследованием отношений многого и малого, сходного и различного, возможного и невозможного, но не с логической стороны, а с физической. Например, в компетенцию этого учения входит выяснения вопроса, почему в природе золота и роз мало, а железа и травы много. Говоря о сходном и различном, он задается вопросом, почему между резко различающимися видами животных, рыб, растений почти всегда существуют некие промежуточные виды, сходные по каким-либо признакам с разливающимися.

Физике Бэкон отвел все то, что материально и изменчиво, а метафизике — идеально и постоянно. Здесь он следует во многом еще Аристотелю, особенно тогда, когда говорит, что "физика — это наука, исследующая действующую причину и материю, метафизика — это наука о форме и конечной причине" [1, с. 220].

Нетрудно понять, почему у Бэкона вопросами притяжения железа к магниту или золота к ртути должна заниматься первая философия, а вопросами отвердевания под действием огня глины и плавлением воска — уже обычная физика. Вопросы притяжения всегда считались более загадочными, чем все прочие проблемы физики (магнит и магия — однокоренные слова).

Бэкон гнал спекуляции в дверь, они влезли в его философию в окно: он хотел прогнать дедуктивные доказательства схоластиков и призвать индукцию, но в определениях слов и классификации знаний увяз так же прочно, как другие увязли в силлогистике Аристотеля. Не думая выбрасывать из естествознания логику, он решил сменить направление логических рассуждений противоположным.

Бэкон писал: «... Силлогизм состоит из предложений, предложения из слов, а слова — это символы и знаки понятий. Поэтому если понятия разума (которые составляют как бы душу слов и основу всех такого рода схем и построений) дурно и опрометчиво отвлечены от вещей, смутны и недостаточно определены и очерчены, короче, если они порочны во многих отношениях, то все рушится.

...Хотя мы оставляем за силлогизмом и тому подобными знаменитыми и прославленными доказательствами их права в области искусств и мнений (ибо здесь мы ничего не затрагиваем), однако по отношению природе вещей мы во всем пользуемся индукцией как для меньших посылок, так и для больших. Индукцию мы считаем той формой доказательства, которая считается с данными чувств и настигает природу и устремляется к практике, почти смешиваясь с нею.

Итак, и самый порядок доказательства оказывается прямо обратным. До сих пор обычно дело велось таким образом, что от чувств и частного сразу воспаряли к наиболее общему. ... У нас же непрерывно и последовательно устанавливаются аксиомы, чтобы только в последнюю очередь прийти к наиболее общему; и само это наиболее общее получается не в виде бессодержательного понятия, а оказывается хорошо определенным и таким, что природа признает в нем нечто подлинно ей известное и укорененное в самом сердце вещей.

...Для науки нужна такая форма индукции, которая производила бы в опыте разделение и отбор и путем должных исключений и отбрасывания делала бы необходимые выводы. ... Истинная логика должна войти в области отдельных наук с большей властью, чем та, которая принадлежит их собственным началам, и требовать отчета от самих этих мыслительных начал до тех пор, пока они не окажутся вполне твердыми» [1, с. 74 – 76].

В результате индуктивной процедуры Бэкон получил правила первой философии или 27 родов преимущественных примеров, сформулированных в «Новом Органоне» для познавательной и практической деятельности человека, которые он обнаружил путем наблюдения за природой и обществом, а также проводя специальные эксперименты. Автор «Великого Восстановления Наук» занят в основном тем же, чем был занят и Конт, спустя двести с лишним лет, т.е. классификацией человеческих знаний. О математическом моделировании, чем занимались до него, например, Архимед и Коперник, Бэкон не говорит. Поэтому его индукция, конечно, лучше аристотелевской дедукции, но до конструктивного метода Декарта он всё же не поднялся.

Бэконовская первая философия служит превосходным образцом построения Единой Теорией Всего. Как и нынешние утопические теории, она получалась в результате соединения разнородных положений, взятых из самых различных отраслей знаний. Однако нужно признать, что первая философия Бэкона выглядит намного определеннее, чем расплывчатый позитивистский метод Конта, и уж тем более ее нельзя сравнивать со спекуляциями нынешних релятивистов.


 
 

Милль: его жизнь и взгляды

Джон Стюарт Милль Почти в одно время с контовским «Курсом позитивной философии», т.е. в 1843 г., появляется капитальный труд Джона Стюарта Милля (1806 — 1873) «Система логики», в котором, как и в бэконовском Augmentis Scientiarum (О приумножении наук), используется индуктивная процедура. Бэкон боролся против врожденных и приобретенных «идолов человеческого духа», однако против главного идола естествознания — логики — его философия оказалась бессильна, так как вся его философия это и есть самая логика. Конт ничего не говорил о логике, но под покровом его философии, она сама проникла в его естествознание и начала там свое пустое дело: именовать, определять и классифицировать вещи. Все то же делал и Милль, только с более холодной головой, чем у Конта, или лучше сказать, с более схоластическим, чем с романтическим умом. У него высшем идеалом ученого, после Конта, являлся, видимо, Аристотель, «наиболее всеобъемлющий (если также и не наиболее проницательный) из древних философов» [5, с. 39].

Отец Милля заставлял своего сына штудировать «Органон» Аристотеля в 12 лет. Потом, в своей «Автобиографии» сын напишет: «Я сам дошел, в конце концов, до сознания высокой важности раннего практического ознакомления со школьной логикой. Ничто в моем воспитании не способствовало более этого предмета развитию правильного мышления... Некоторые преувеличивают то значение, какое имеет математика для достижения этого результата; но она представляет собой ничто в сравнении с логикой, так как в математических процессах не встречаются ни одной реальной трудности правильных рассуждений» [5, с. XV]. Постановка логике выше математики — характерный признак формально-спекулятивного мировоззрения; с ним надо держаться подальше от рационального естествознания.

Джон Стюарт Милль Дадим краткую биографическую справку. Под неусыпным надзором своего отца к систематическому изучению греческих и латинских античных авторов Милль приступил в 3 года, в 6 лет начал писать сочинения на исторические темы, а в 14 лет уже закончил свое образование. Считается, что факт преждевременного развития ребенка должен свидетельствовать о выдающихся умственных способностях человека во взрослом состоянии (в большинстве случаев это не верно). Принято также считать, что сильное душевное расстройство, которое наступило вскоре после завершения образования, когда несчастный юноша чуть было не лишил себя жизни, произошло от перенапряжения умственных сил. Можно смотреть на этот эпизод биографии английского мыслителя иначе. Причина помутнения рассудка могла быть та же, что и у французского мыслителя Конта. Очень вероятно, психика Милля тоже попадает под шизотимический тип по классификации Эрнста Кречмера.

Вот как он описывает этот кризис. Зимой 1821 года не без настойчивой рекомендации отца мальчик прочел Бентама, после чего в его голове возникла ясная цель жизни: всячески содействовать общественному благу, стремиться к максимальному счастью и к светлым добродетелям. «Эта цель, мечта исчезла осенью 1826 гада, — вспоминает философ, — я находился в тупом раздражительном состоянии духа, как случается со всяким; безучастный ко всем удовольствиям, как и ко всякому приятному ощущению, в одном из тех дурных настроений, когда все то, что нравилось в другое время, кажется нелепым и безразличным... Я чувствовал, что мои силы ослабели, все что поддерживало меня в жизни рушилось. Все свое счастье я полагал в постоянном преследовании этой цели. Все обаяние, окружающее меня, исчезло; цель для меня была потеряна, мог ли я интересоваться средствами [для достижения этой цели]? Я не знал ничего, чему я мог посвятить свою жизнь» [6, с. 118].

Психический кризис, возникший зимой 1826 — 1827 гг. и длившейся более двух лет, был не единственным: «Впоследствии несколько раз повторялись подобные припадки, между прочим один продолжался несколько месяцев, но никогда я не был в таком мучительном состоянии, как в первый раз» [6, с. 126].

Джон Стюарт Милль Только те счастливы, кто не ставит счастье в качестве цели для своей жизни. Эту простую истину не знал двадцатилетний юноша, введенный в заблуждение сладкими речами своего отца и его единомышленников. Но дело вовсе не в содержательной стороне утопической философии, привитой ему кем-то, кризис переходного возраста возник бы в любом случае для того типа психики, которым обладал Милль. Заслуга отца состояла в том, что он научил сына тщательно скрывать свое постоянное раздражение от окружающих и не выказывать его брюзжании и в тех непочтительных выражениях, которые были свойственны, например, Герберту Спенсеру, страдающего тем же скрытым недугом шизофренического расстройства. Ни Милль, ни Спенсер, рассказ о котором впереди, не были шизофрениками, но, по теории Кречмера, имели определенную психологическую предрасположенность, противоположную маниакально-депрессивному психозу.

После психического кризиса Милль слушал музыку (особенно, Бетховена и Генделя) читал поэтов, например, Кольриджа, который в своих стихах умел точно воспроизвести тогдашнее унылое настроение философа: «Горе без муки, без потери, тоски или угрызения, горе тяжелое, подавленное, бесстрастное не находящее себе естественного исхода и облегчения ни в слове, ни во вздохе, ни в слезе» [6, с. 119].

В 1829 г. он окончательно избавился от последствий кризиса и принялся за изучение французских утопистов. Милль пишет: «Они в то время только что начали свои работы и не превращали еще свою философию в религию, а также не организовали своей системы социологии. Они только что начинали свое нападение против принципа наследственной собственности. Я не был нисколько расположен следовать их теориям, особенно в такой крайней степени; но я был крайне поражен тем сцеплением идей, который прежде всего мне бросился в глаза в их теории естественного порядка человеческого прогресса» [6, с. 145].

Он с восторгом принял позитивную философию Конта, но в «Автобиографии» не слишком жалует его своим вниманием (воспоминания, о нем были, видимо, ему неприятны). «Главная польза, — замечает Милль, — извлеченная мной из идей последователей Сен-Симона и из взглядов Конта, та, что я получил более ясное сознание о характере переходной рациональной эпохи, вследствие чего я перестал принимать отличительные нравственные и интеллектуальные черты этого периода за нормальные атрибуты человечества» [6, с. 147-148].

О кумире юности он холодно пишет: «Конт вскоре вышел из школы Сен-Симона. Я потерял из виду на несколько лет как его самого, так и его сочинения, но я продолжал свои сношения с последователями Сен-Симона. Я чувствовал особенное уважение к этим мыслителям за то, что они смело и прямо поставили семейный вопрос, самый важный в настоящее время. Провозглашая полное равенство между мужчинами и женщинами, а также новый порядок в их взаимных отношениях, последователи Сен-Симона, равно как и Оуэн и Фурье, приобрели себе право на признательность будущих поколений» [6, с. 148-149].

Джон Стюарт Милль Мы помним, однако, что Конт вышел из школы Сен-Симона еще в 1824 году, а с 1841 года у Милля начинается интенсивная дружеская переписка с ним. Кроме того, он принимал самое деятельное участие в сборе денег для Конта и его позитивистской секты, но об этом наш философ вспоминать не хочет.

Милль несколько раз бывал во Франции — стране, которую он обожал. Первый раз он там появился в 1820 году. После революционных событий 1830 года он вновь мчится в Париж, где ищет и, конечно же, находит маркиза Лафаета (1757 — 1834) — легендарного генерала американской армии, участника Войны за независимость Северной Америки (1775 — 1783), а также главнокомандующего Национальной гвардии во время Французской революции 1789 года и Июльской революции 1830 года. По примеру контовского «Позитивистского общества», Милль с группой товарищей организует «Утилитарное общество». В это время он публикует ряд статей политико-экономического содержания в «Westminster Review», издаваемого Бентамом.

С 1823 по 1858 год он состоит на службе в Ост-Индской компании, что оставляло много времени для его научной работы, но ограничивало его некоторые политические права, например, он не мог стать членом парламента. В 1865 году Милль избирается членом палаты общин от Вестминстерского округа, но в 1868 году на очередных выборах в парламент терпит поражение, публично выказывая свои атеистические взгляды.

Конт Кем для Конта была госпожа де Во, тем для Милля была госпожа Тейлор. Он любил ее пламенной любовью в течение двух десятков лет, пока не женился на ней. Однако спустя семь лет от воспаления легких «величайшее счастье моей жизни» умирает в Авиньоне. «С этого времени, — пишет Милль, — я стал искать утешения, насколько было возможно, в том, что устроил свою жизнь так, как будто моя жена была еще около меня. Я купил маленький загородный дом, как можно ближе к тому месту, где она была похоронена и там с ее дочерью, разделявшей мою печаль и оставшейся ныне моим единственным утешением, я проводил большую часть года. Цели мои в жизни только те, которые были у нее; мои труды, занятия, в которых она принимала участие и которым она горячо симпатизировала, оставались связанными с ней неразрывными узами. Ее память для меня — религия, ее одобрение — совокупность всех достоинств и та норма, которой я стараюсь руководствоваться в моей жизни» [6, с. 225].

Как госпожа де Во оказала сильнейшее влияние на Конта, так на Милля воздействовала госпожа Тейлор. В частности, явный социалистический крен в политико-экономических воззрениях Милля был во многом обусловлен ее влиянием.

Самым сильным и оригинальным считается его сочинение под названием «О свободе» (1859), где он отстаивает общественные и личные свободы человека. В «Автобиографии» мы находим причины такого успеха. «Нет ни одной фразы, которую бы мы сообща [с женой] не исправляли по несколько раз. Что касается идей, то трудно указать, какая часть из них принадлежит более жене, чем мне» [6, с. 225-226].

Герцен, спустя несколько месяцев после ее выхода писал: «Мильтон защищал свободу речи против нападений власти, против насилия, и все энергическое и благородное было с ним. У Стюарта Милля враг совсем иной: он отстаивает свободу не против образованного правительства, а против общества, против нравов, против мертвящей силы равнодушия, против мелкой нетерпимости, против посредственности»[7, с. 271-280].

Джон Стюарт Милль
Джон Стюарт Милль (1806 — 1873)

Самым слабым и неудачным сочинением Милля считается «Утилитаризм» (1861). Смешав пользу с наслаждением, скрестив Бентама с Эпикуром, автор не смог отличить, по существу, эгоизм от альтруизма и высказывал противоречивые сентенции, вроде: «Лучше быть недовольным Сократом, чем довольной свиньей». Нельзя сказать, что эвдемоническая формула: «Счастье — это удовольствие и отсутствие страданий», отличаются глубиной. Так Милль добавляет к ней еще и свои логически несовместимые формулировки, вроде: «Счастье — это торжество добродетели и справедливости». Если бы его жена была жива, она, возможно, указала бы ему на противоречивость долга и наслаждения. Говоря, что польза (benefit) есть ни что иное как удовольствие (enjoyment) или что счастье (happiness) есть удовлетворение потребностей (content), он выказал тем самым раздвоенность, т.е. какую-то свою шизофреническую сущность.

Еще в 1830 году он пишет «Очерки о некоторых нерешенных вопросах политической экономии», которые выходят в 1844 году и выдерживают два издания. Позднее, в 1848 году, он издает более фундаментальное исследование: «Основы политической экономии». Будучи горячим поклонником французского романтизма Фурье, Сен-Симона и Конта, Милль попытался примирить их с английским утилитаризмом Мальтуса, Рикардо и Бентама. Совмещение противоположностей произошло следующим образом. Сначала, по его социальной теории, некоторое время должен функционировать английский капитализм, потом, в более отдаленные времена должна была наступить бесконечная эра французского социализма.

Эклектика — это родимое пятно не только миллевских теорий, но и всего позитивизма в целом. Параллельно с экономическими и социальными вопросами Милль штудирует логику средневековых схоластов, «Логику Пор-Рояля», «Computatieo sive Logica» Гоббса, «Manuductio ad Logican» дю-Триё, «Логику» Ричарда Уэтли, а также сочинения Гершеля, Юэлля, Бэна, Гамильтона и др. В 1843 году он издает свою знаменитую «А System of Logic», которая выдерживает 8 изданий при жизни автора и считается самым основательным его сочинением. К нему близко примыкает критическое сочинение, затрагивающее, помимо указанной в названии персоны, основные гносеологические вопросы: «Обзор философии сэра Вильяма Гамильтона... » (1865). Ряд довольно крупных работ выходит после его смерти: «Порабощение женщины» и «Главы о социализме» (работы, написанные совместно с госпожой Тейлор), «Три очерка о религии» и «Автобиография».

Эти сочинения не проложили новых троп в науку. Успех и популярность Милля в Европе объясняются не глубиной и оригинальностью его концепций, а доступностью изложения и обилием затронутых в них тем, сильно волновавших общественность. Его логика и политэкономия неплохо приспособлены к тому, чтобы их можно было читать в университетах. Наряду со Спенсером, Милль был главным проводником позитивистских идей в Англии, а потом и во всем мире. Далее мы рассмотрим его основную работу «Система логики» более внимательно, так как в ней изложена философия позитивизма.


 
 

«Система логики» Милля

Логику Милль определял, «как науку об операциях человеческого разума при отыскании истины» [5, с. 4]; «она есть учение как о самом процессе перехода от известных истин к неизвестным, так и о всех других умственных действиях, поскольку они помогают этому процессу. Таким образом, в нее входит процесс называния, так как язык есть настолько же орудие мысли, насколько и средство для сообщения наших мыслей. В нее войдут также и определение с классификацией... » [5, с. 9]. Именование, определение и классификация — это важнейшие умственные операции, по его мнению, влияющие на успешное обнаружение истины. В том, что логика, по крайней мере по своему главному назначению, не является формальной наукой, и в том, что добытая с помощью субъективных операций ума (именование, определение и классификация) истина обладает принципиальной новизной, Милль, похоже, нисколько не сомневался.

В его уме субъективные идеи по какой-то странной, «неформальной» логике превращались в объективные явления: «Та мысль, что для логики в приложении важнее всего отношение между двумя идеями, соответствующими подлежащему и сказуемому (а не отношение между соответствующими явлениями) кажется мне одним из наиболее роковых заблуждений, когда-либо вкрадывавшихся в философскую часть логики. В этом лежит, по моему мнению, главная причина того, что теория науки сделала столь мало успехов в течение последних двух столетий. В сочинениях по логике и смежным с ней областям философии духа, написанных уже после того, как в науку вкралась эта основная ошибка (хотя некоторые из этих сочинений написаны людьми необычайных дарований), почти всегда скрыто признается теория, что исследование истины состоит в рассмотрении и комбинировании идей или представлений и понятий о вещах, а не в изучении самих вещей» [5, с. 77-78].

Милль отводил, причем довольно неумело, доводы, высказанные против всесилия логики: «Противники логики говорили, что изучение анатомии мускулов не может научить нас пользоваться мускулами. Однако, — пытается парировать английский позитивист, — вопрос поставлен здесь не совсем правильно. Ведь, если деятельность того или другого из наших мускулов нарушена местным заболеванием или каким-либо другим физическим повреждением, то для того, чтобы его вылечить, знания анатомии окажутся совершенно необходимыми» [5, с. 10]. Доводы автора «Системы логики» не достигают своей цели, так как «пользоваться мускулами» и «вылечить» их какое-либо заболевание — вещи плохо сопоставимые. Мы ведь не говорим, что знание предмета логики может непосредственно помочь психиатру излечить психически ненормального больного, у которого нарушено логическое мышление. Психиатру нужны прежде всего какие-то специальные медицинские знания о функционировании мозга, логика же ему нужна постольку, поскольку самому оставаться достаточно адекватным человеком.

В другом месте Милль приводит похожий пример, который должен был, по его замыслу, показать тесную связь между логическими идеями и реальными явлениями: «Я не могу копать землю, не имея идеи земли, лопаты и всех остальных предметов, с которыми я работаю, и не приведя всех их в связь. Но если описать процесс копания как "втыкание одной идеи в другую", такое определение будет просто смешным» [5, с. 77]. Между тем, на современных языках логического программирования описание реальных событий для компьютера ведется в духе «втыкания идеи A в идею B», человек же может действовать без знания идей A и B, а имея только сами вещи.

К приведенному фрагменту, автор сделал следующее примечание: «Д-р Юэлль оспаривает это и спрашивает: "Должны ли мы сказать, что крот не мог бы рыть землю, если бы у него не было идеи земли, а также рыльца и лап, которыми он ее роет". Я не знаю, что происходит в душе крота, не знаю и того, какая степень сознательного восприятия может сопровождать его инстинктивные действия. Но человек пользуется лопатой, конечно, не инстинктивно; несомненно, он не мог бы ею работать, если бы не имел представлений о ней и о почве, для рытья которой он ее употребляет».

Опять-таки здесь контраргумент Милля бьет мимо цели. От крота доктора Юэлля в данном случае нельзя было просто так отмахиваться, как это сделал автор, поскольку он существует и роет землю реально, без каких бы то ни было логических понятий о земле и средствах рытья. Первобытному крестьянину вовсе не так уж и необходимы понятия и точные определения земли и мотыги, чтобы возделать пашню под будущую посадку сельскохозяйственных культур. Он, как и крот, делает свою работу инстинктивно или по крайней мере автоматически. Здесь обо всем позаботилась природа, ничего искусственного, что дает логика, ему не нужно.

Если толковать два последних примера (о мускулах и кроте) более общо, то получится, что для всякого человека знания законов логики необязательны, он и без них может свободно жить и выполнять любую профессиональную деятельность, в том числе, и работу ученого. Большинство землян понятия не имеют о логическом законе де Моргана и принципе двойственности, тем не менее, вполне справляются со своими повседневными нуждами.

От понимания Миллем предмета логики перейдем к базовым положениям его системы, которую с полным правом можно назвать философской, так как логическая система одновременно служила ему эпистемологией и мировоззрением. В «Системе логике», в частности, последняя книга (VI) посвящена «Логике нравственных наук», где наряду с нравственными проблемами он пытается решить психологические и социальные вопросы. Психологическую проблематику мы рассмотрим подробно в следующих разделах; моральные и социальные аспекты нас не особенно сейчас интересуют; главное внимание нам необходимо направить на гносеологию, которая рассматривается в первой книге.

«Тело, по учению новых метафизиков, — напоминает Милль, имея в виду прежде всего своих соотечественников, Локка и Беркли, — можно определить, как ту внешнюю причину, которой мы приписываем свои ощущения» [5, с. 50]. Со времен Локка утвердилась мнение, что «врожденных идей» не существует, будто все знания человек получает от переработки первичных ощущений. Предшественники Эйнштейна, Мах, Авенариус и Петцольд, с такой настойчивостью говорили об ощущениях и опытных наблюдениях, будто от них зависела жизнь и смерть исследователя. Такой сенсуализм или эмпиризм возник по причине не учета специфики формирования детского сознания путем его обучения взрослыми людьми.

В Древнем Китае, Индии, Египте, Вавилоне уже существовали школы, где в человека закладывались готовые матрицы познания: представления о числе, геометрической фигуре и более расширенные математические знания, которые усваиваются детским сознанием в силу авторитета учителя. При вступлении исследователя в самостоятельную жизнь они выглядят вполне «врожденными». Как бы там ни было, нет никаких оснований уделять столь много внимания ощущениям и опытным наблюдениям, с которых якобы начинается познание окружающего мира. Даже если речь идет об экспериментировании, то все равно оно не может осуществляться без всякого плана, какого-то заданного направления, ориентира. Если мы имеем дело с наукой, а не с разновидностью коллекционирования, факты или опытные данные можно собирать только в связи с некой концепцией — пусть самой предварительной, туманной, но все же чисто умственной схемой. Далее следует итерационный процесс: всякий последующий опыт корректирует предшествующую (если угодно «врожденную», внушенную или как-то иначе приобретенную) теоретическую модель, интегрирующую эмпирические данные.

По логике сенсуалистов в самом выгодном положении, с точки зрения познания мира, находятся новорожденные, поскольку их мозг свободен от каких-либо интеллектуальных схем, у них полученные из внешнего мира ощущения ничем не искажены; люди же, окончившие школу, колледж и университет, имеют гораздо меньше шансов на адекватное восприятие мира. Милль со своими единомышленниками хотел расчистить путь познанию, строго придерживаясь принципа: «Nibil est in intellectu quod non ante fuerit in sensu» — «Все свое содержание разум получает от ощущений», предполагая, что наша душа есть tabula rasa — чистая доска, что наши ощущения, а значит и знания, идут прямым ходом к нам из опыта.

Так, самым непосредственным путем, минуя разум, мечталось ему сделать внешний мир достоянием человека. Но все обернулось трагедией, когда для этой благородной цели применили логику: ничего, кроме вулканического извержения из пустых слов, она не породила.

Удивительное дело: слово субъект в логике обозначает то, о чем следует судить, а в физике или психологии эту роль выполняет слово объект, в то время как субъектом называют человека, который судит об объектах. Нет ли в этом смешении более глубокого смысла, чем это кажется на первый взгляд? Логик только и делает, что любуется своим мышлением, изучая со всех сторон самого себя, (т.е. субъект в терминах физика), так никогда и не добравшись до внешнего объекта исследования.

В любом случае наши знания не являются точным описанием наших ощущений: бесконечное раскладывание слов по классам тоже ничего не дает. Ноумены природы или вещи в себе улавливаются по разрозненным ощущениям и данным опыта с помощью математики. То, к чему позитивисты-логики относятся презрительно или, как минимум, пренебрежительно — гипотезам и моделям — является на самом деле единственным путем познания окружающего мира. Эти фантомы или рефлексии, которые презирал Ньютон (вспомните его: «Гипотез не измышляю») оказываются более реальными и полезными для всякого исследователя, чем ощущения-иллюзии и опыты-миражи (например, эксперимент Майкельсона – Морли).

Сенсуализм и эмпиризм породили релятивизм, относительность восприятия внешнего мира, что связано с агностицизмом или скепсисом в отношении познаваемости явлений. «Странным образом, — пишет Беркли, — среди людей преобладает мнение, что дома, горы, реки, одним словом, чувственные вещи имеют существование, природное или реальное, отличное от того, что их воспринимает разум. Но с какой бы уверенностью и общим согласием ни утверждался этот принцип, всякий, имеющий смелость подвергнуть его исследованию, найдет, если я не ошибаюсь, что данный принцип заключает в себе противоречие. Ибо, что же такое эти вышеупомянутые объекты, как не вещи, которые мы воспринимаем посредством чувств? А что же мы воспринимаем, как не свои собственные идеи или ощущения? И разве же это прямо-таки не нелепо, что какие-либо идеи или ощущения, или комбинации их могут существовать, не будучи воспринимаемы?» [8, с. 172].

Не вняв этому доводу своего предшественника, Милль начинает движение в сторону релятивизма ощущений: «Нет ни малейшего основания думать, — пишет он, — будто то, что мы называем чувственными качествами предмета, похоже на то, что присуще этому предмету в самом себе, что сродни с природой его самого. Причина, как таковая, не походит на свои следствия; восточный ветер не похож на ощущение холода, ожог не похож на пары кипящей воды. Почему же материя должна походить на наши ощущения? Почему внутренняя природа огня и воды должна быть похожа на впечатления, производимые этими предметами на наши чувства? Что дает нам право выводить из следствий что бы то ни было относительно причины, кроме того, что эта причина достаточна для проведения данного следствия? Поэтому можно с полным основанием установить, как вещь, очевидную саму по себе и в то же время допускаемую всеми, чьи взгляды следует принять теперь во внимание, что о внешнем мире мы не знаем и не можем знать абсолютно ничего, кроме испытываемых нами от него ощущений» [5, с. 53-54].

Это учение автор охарактеризовал как теорию «относительности человеческого познания». Действительно, релятивизм начинается тогда, когда человека (или наблюдателя), его ощущения (а если пойти дальше, то и его переживание, волю, существование) берут в качестве «меры всех вещей», когда внешний мир ставится в функциональную зависимость от каких-либо психологических качеств, когда все исследования подчинены утилитарным целям, когда от науки ждут единственного — успешного прогноза и абсолютно не интересуются, как он устроен в действительности, вне человека и его преимущественно меркантильных потребностей.

Против такого взгляда на мир написано так много, что нам приходится повторить общеизвестные доводы. Милль и все его предшественники и последователи недооценивают моделирующие и интегрирующие способности человеческого мозга. Первичные зрительные, слуховые, обонятельные и тактильные комплексы ощущений человеческий мозг перерабатывает в те представления, которые мы называем камнем, домом, деревом, стулом, книгой. Если нет существенных отклонений в функционировании мозга, то все эти образы-модели у всех людей одинаковые. Для более сложных объектов реальности, как например: структура атома, механизм распространения электромагнитного излучения, строение нашей галактики, т.е. когда прямые ощущения уже не действуют и человек вынужден прибегать к экспериментированию, представления людей об объектах начинают сильно отличаться друг от друга. В этом случае говорят уже о наличии нескольких или сложных теоретических представлений.

Когда позитивисты просят ученых ориентироваться на ощущения или только опытные данные, запрещая выдвигать гипотезы, они тем самым пытаются выключить по сути дела одну из основных функций мозга, ответственную за синтез объектов реальности. При этом они впадают в противоречия, постоянно и невольно проговариваясь о присутствии в их мозгу не только некой совокупности субъективных ощущений, но и цельных, объективно существующих тел, вещей, предметов, которые обладают отдельными свойствами.

Так, Милль пишет: «Качества тел суть, как мы сказали, признаки, основанные на ощущениях, которые вызывает в нашей душе присутствие того или иного тела перед нашими органами чувств» [5, с. 58]; «Мы начали свой перечень с состояний сознания. Мы тщательно отличили их от возбуждающих их предметов и от тех органов, которые их доставляют (или можно предполагать, что доставляют). Состояния сознания бывают четырех родов: ощущения, мысли, чувствования (эмоции), и хотения, или волевые акты» [5, с. 65]. Семантика этих обыкновенных предложений, которых тысячи, свидетельствует, что наш мозг (а значит и обыденный язык) работает совершенно иначе, чем думает автор. Мозг синтезирует образ независимого от восприятия цельного «тела» или «предмета», являющихся «перед нашими органами чувств» и «возбуждающих состояния сознания». Если бы мы воспринимали только ощущения и другие «состояния сознания», мы бы ничего не знали об органах, с помощью которых ощущения и состояния поступают в мозг.

Когда автор говорит об отношениях: «одна вещь похожа на другую; одна вещь непохожа на другую; один предмет близок к другому; один предмет далек от другого; один предмет впереди, сзади, рядом с другим, больше, равен, меньше другого; одна вещь есть причина или следствие другой; один человек есть хозяин или слуга, дитя или родитель, должник или кредитор, государь или подданный, поверенный или клиент и т.д.» [5, с. 58], он забывает, что эти отношения не являются ощущениями. Чтобы сказать, что «эти два дома одинаковые», «количество книг равно трем», «правое дерево выше левого», «молния является причиной грома», нужно включить элементарные интеграционные механизмы психики. Без них нельзя обойтись в обыденной жизни, тем более их роль повышается, когда речь заходит о предметах сложных и недоступных непосредственному наблюдению, которыми как раз и занимается наука.

Вообще, для обыкновенной жизни и профессиональной деятельности современного человека роль непосредственных ощущений тепла и холода, влажности и сухости, кислоты и солености крайне низка, так как среда обитания его выстроена так, что угрозы ожога, замерзания, промокания, высыхания, отравления чрезвычайно маловероятны. Голова современного человека постоянно занята представлениями высшего порядка: домом для домохозяйки, улицей для постового милиционера, самолетом для пилота, заводом для директора, страной для президента. Такую же незначительную роль ощущения выполняют и в современной науке. Писать сегодня в научных книгах: «Вода прозрачная и безвкусная», «Золото тяжелое и желтое», «Солнце излучает свет и тепло», значит опускаться на самый примитивный уровень знаний, характерный для первобытных эпох, когда интеграционные механизмы психики находились в самом зачаточном состоянии.

Между тем многие учебники школ и вузов полны подобных утверждений; авторы их упорно не хотят пользоваться математикой и приемами моделирования как самым развитым синтетическим методом познания природы; они всеми силами избегают конструктивных представлений, предпочитая им определения слов. Вся наука для них состоит в том, чтобы вычленить «существенные» качества из большой совокупности наблюдаемых свойств и соорудить некую иерархию «научных» терминов, на самом верху которой должен стоять наиболее бессодержательное понятие, обладающее максимальной общностью. Как назвать, как определить и как классифицировать — вот главные задачи любой схоластики, в том числе и миллевской логики. Милль, как это и положено всякому выдающемуся схоласту, родившемуся после Аристотеля, начинает пересматривать десять категорий великого перипатетика: субстанция, количество, качество, отношение, действие, претерпевание, место, время, положение, обладание, предлагая новую систему классов, под которую попадали бы все вещи, существовавшие, существующие и которые только получат существование. Не без интересно узнать, как матерый логик пользуется свой эпистемологической логикой.

«Таким образом, — итожит он, — в результате нашего анализа мы получаем следующий перечень или классификацию всех могущих иметь названия вещей: во-первых, чувства, или состояния сознания; во-вторых, духовные сущности, испытывающие эти состояния сознания; в-третьих, тела или внешние предметы, возбуждающие те или иные из этих состояний, а также те силы или свойства, благодаря которым тела возбуждают эти состояния... ; в-четвертых, последовательности и сосуществования, сходства и несходства между состояниями сознания... Впредь до выработки чего-либо лучшего этот перечень может заменить в качестве классификации всего существующего, категории Аристотеля» [5, с. 66].

Более нелогичного перечня, вытекающего из постулата о существовании только «состояний сознания», вывести невозможно. Милль не понимает, что у него нет средств для обнаружения «духовных сущностей» (т.е. людей), «тел или внешних предметов» и тех отношений между объектами, о которых он говорит в последнем пункте, где затрагиваются интеграционные функции мозга. Своей философией тотального ощущения он уровнял сновидения, галлюцинации, мечты и реальное наблюдение действительности. Для него теперь голод является теткой, своя душа — соседом, а брюхо — лукошко (по пословицам: Голод не тетка, душа не сосед; Голод не тетка, брюхо не лукошко), т.е. если существуют одни ощущения, то невозможно отделить внешние состояния сознания от внутренних. И хотя Милль тут же пытается оправдаться, «что эти последние включены сюда скорее в угоду общепринятым взглядам и потому, что их существование, как реальных сущностей, признано обиходной речью, с которой я не считаю благоразумным расходиться, чем потому, чтобы это было согласно со здравой философией», его классификацию вещей по четырем основным категориям следует признать абсолютно несостоятельной.

С аналогичной непоследовательностью во взглядах мы уже сталкивались, когда анализировали специальную теорию относительности. Там тоже релятивисты неожиданно предпочли выбрать комфортную, с точки зрения нормальной психики, классическую позицию взамен своей неудобной, релятивистской. Такая непоследовательность, по нашему мнению, связана как раз с нарушением или отсутствием у позитивистов и релятивистов интегрально-синтетического механизма. Психологически они просто не могут занять положения, откуда была бы видна вся их концептуальная постройка. Выводя предложение за предложением, они, как хромоногие путники, незаметно для себя приходят к тому же пункту своих рассуждений, из которого вышли, будучи еще детьми, т.е. с констатации независимой от человека реальности. К тому же имеются серьезные сомнения в том, что касается создания непротиворечивой релятивистской или позитивистской, основанной только на ощущениях и опыте, системы знаний.

Вечное занятие схоластов: определять и классифицировать, причем не среди более или менее однородных и ограниченных множеств, каковыми являются, например, множества рыб и минералов, а самых разнородных и бесконечных, каковыми являются, например, множества фактов или множества областей человеческих знаний. От классификации знаний, которая имеется и в «Системе логики», читатель, наверное, притомился, когда мы рассказывали о Даламбере и Конте. Давайте послушаем, что пишет наш логик о классификации фактов.

«Нельзя указать, — безапелляционно заявляет Милль, — ни одного случая, в котором по поводу факта или явления утверждалось бы что-нибудь другое, помимо одной из пяти выше перечисленных вещей: простого существования, той или другой последовательности, сосуществования, причинности и сходства» [5, с. 96]. «Мы разобрали далее, — повторяет он в другом месте, — разные роды предложений и нашли, что, за исключением чисто словесных, предложения могут утверждать пять различных фактов: существование, порядок в пространстве, порядок во времени, причинную связь и сходство» [5, с. 97]. Таков итог главы V «Смысл (содержание) предложений» книги I «Имена и предложения». Это весьма любопытное место в «Системе логике», когда перемешивается философские категории содержание и форма. Ничего подобного в математике не увидишь, так как в ней нет этих спекулятивных понятий: математическая форма является ее содержанием, а все математическое содержание заключено в его форме. Этот момент подробно анализируется в пятом разделе «Конструктивной математике» Недостатки логических высказываний.

Логический «закон исключенного третьего», согласно Миллю, является одним из самых ранних обобщений из нашего повседневного опыта. От единообразия и регулярного повторения к законам природы и закону всеобщей причинной связи — такова главная мысль автора «Системы логики». Нижеследующее является развитием этой идеи: «Когда мы рассматриваем, — пишет английский логик, — то единообразие порядка природы, какое предполагается в каждом индуктивном умозаключении из опыта, то одна из первых вещей, которую мы замечаем, состоит в том, что единообразие это собственно есть не одно единообразие, а ряд единообразий. Общая регулярность есть здесь результат частной регулярности: общий порядок природы постоянен потому, что постоянно течение каждого из отдельных явлений, ее составляющих. Каждый определенный факт неизменно встречается всякий раз, когда имеются в наличности известные обстоятельства, и не встречается, когда они отсутствуют; то же самое справедливо и относительно любого другого факта. Из сплетения отдельных нитей, связывающих одну с другой части того великого целого, которое мы называем "природой", образуется общая ткань, связывающая всю совокупность природы. Если A постоянно сопровождается D, B — E, C — F, то отсюда следует, что AB всегда сопровождает DE, AC — DF, BC — EF и, наконец, ABC — DEF. Так образуется общий характер регулярности, присущей всей природе, наряду и среди бесконечного многообразия» [5, с. 284-285].

Далее Милль разъясняет, что единообразие или регулярности в обычной речи называется «законами природы». Он приводит конкретные примеры, заменяя буквы A, B и т.д. давлением, температурой и т.д. Так, поднятие ртути в трубки Торричелли из-за высокого давление образует причинно-следственное отношение, а неизменная связь давления, температуры и объема является уже законом природы и Милль довольно подробно поясняет, почему это так. Суть дела, убежден он, заключается во всеобщности природных явлений. Законы Ньютона называются «законами» с большим правом, чем законы Кеплера. И вообще обосновать один закон природы, значит указать на белее общий другой закон.

«Слово "объяснение", — поясняет Милль, — употребляется здесь в его философском смысле. То, что обычно называется "объяснением одного закона при помощи другого", есть лишь подстановка одной тайны на место другой: оно нисколько не уничтожает таинственности общего строя природы. Ответить на вопрос: почему по отношению к более широким законам, мы в такой же степени бессильны, как и по отношению к законам частным. На место тайны, которая продолжает удивлять, объяснение только подставляет другую, которая вошла уже в обиход и перестала казаться тайной. Таково содержание понятия "объяснение", как оно понимается в обыденной речи. Процесс же, с которым мы имеем дело здесь, часто ведет к совершенно обратному: он сводит то явление, с которым мы освоились, к такому, относительно которого мы до того времени знали мало или даже вовсе ничего не знали.

Так, например, общеизвестный факт падения тяжелых тел на землю был сведен к всеобщему тяготению, или стремлению всех частиц материи друг к другу. Поэтому, постоянно надо иметь в виду, что, когда в науке говорится об объяснении того или другого явления, то под "объяснением" разумеют (или должны разуметь) либо указание на какое-нибудь не непременно более знакомое, а только более общее явление, частный случай которого составляет данное явление, либо указание на те или другие законы причинной связи, которые обусловливают данное явление своим совокупным или последовательным действием и из которых поэтому его условие могут быть дедуктивно выведены.

Каждый такой шаг приближает нас к ответу на ... вопрос: каково должно быть минимальное число и каковы именно должны быть те предположения, из которых существующий строй природы можно было бы дедуктивно вывести? Каковы те общие предложения, из наименьшего числа которых можно вывести все существующие в природе единообразия?» [5, с. 431].

Исходя из этой задачи познания мира и из этого понимания общности, Милль выстраивает пять индуктивных правил, как он говорит, «опытного исследования», а именно, правила: сходства, различия, смешенный случай, остатков и сопутствующих изменений. Он их подробно рассматривает и, в конце концов, формулирует так:

«Правило первое [метод сходства]. Если два или более случая подлежащего исследованию явления имеют общим лишь одно обстоятельство, то это обстоятельство — в котором только и согласуются все эти случаи — есть причина (или следствие) данного явления.

Правило второе [метод различий]. Если случай, в котором исследуемое явление наступает, и случай, в котором оно не наступает, сходны во всех обстоятельствах, кроме одного, встречающегося лишь в первом случае, то это обстоятельство, в котором одном только и разнятся эти два случая, есть следствие, или причина, или необходимая часть причины явления.

Правило третье [соединенный метод сходства и различия]. Если два или более случая возникновения явления имеют общим лишь одно обстоятельство, и два или более случаев невозникновения того же явления имеют общим только отсутствие того же самого обстоятельства, то это обстоятельство, в котором только и разнятся оба ряда случаев, есть или следствие, или причина, или необходимая часть причины изучаемого явления.

Правило четвертое [метод остатков]. Если из явления вычесть ту его часть, которая, как известно из прежних индукций, есть следствие некоторых определенных предыдущих, то остаток данного явления должен быть следствием остальных предыдущих.

Правило пятое [метод сопутствующих изменений]. Всякое явление, изменяющееся определенным образом всякий раз, когда некоторым особенным образом изменяется другое явление, есть либо причина, либо следствие этого явления, либо соединено с ним какой-либо причинной связью» [5, с. 354-365].

Эти правила аналогичны правилам уличного движения, которые, разумеется, никакого отношения к познанию принципиального новых истин не имеют. При ближайшем рассмотрении все правила носят исключительно аналитический характер, т.е. являются дедуктивными, а не индуктивными. Во всех случаях на первом этапе исследователь должен иметь избыточную информацию, которую он тем или иным способом анализирует и отбирает что-то для себя приемлемое. Результат всегда будет беднее по содержанию, чем исходные данные — это плата за стремление к «всеобщности»; общее беднее частного. Метод синтеза или метод модельного конструирования, напротив, ведет от бедности к богатству.

Когда Кеплер по нескольким экспериментальным точкам орбиты Марса воссоздал всю его эллиптическую траекторию, он действовал синтетическим способом. Но он мог с одинаковым успехом, как и Птолемей, уложить эти немногие экспериментальные точки на две окружности, которые в древней астрономии называются «деферентом» и «эпициклом». Птолемей ведь тоже шел синтетическим путем, именно поэтому его следует отнести к истинным конструктивистам. Однако модель Солнечной системы по Копернику обладает более высоким синтетическим или интеграционным потенциалом, чем модель Птолемея; Кеплер чувствовал ее перспективность. То же самое нужно сказать и в отношении всемирного закона тяготения, который также является результатом синтетического мышления. Никакой анализ опытного массива не дал бы известную формулу; она качественно отличается не только от таблиц астрономических наблюдений, составленных Тихо Браге и Коперником, но и от эллиптических законов Кеплера и параболических законов Галилея. Произведя соответствующие геометрические построения, Ньютон перешел к синтезу более высокого уровня. Но еще до математических операций у него в голове возникла гипотеза, догадка и вера, что конкретный геометрический метод ему должен помочь.

Милль, не смотря на то, что посвятил индуктивному методу объемную третью книгу, был приверженец все же дедуктивного, силлогистического или аналитического метода познания в естествознании, ошибочно считая, что на основе этого метода Ньютон пришел к открытию своего всемирного закона тяготения. Здесь он делал ту же самую ошибку, что и с представлением о числе, которое, по его мнению, является экспериментальным обобщением: «Все числа должны быть числами чего-либо; нет чисел вообще, в отвлечении. Десять должно обозначать десять тел, десять звуков или десять ударов пульса. Но, с другой стороны, раз числа должны быть непременно числами чего-либо, они могут быть числами всего, чего угодно» [5, с. 228]. Далее он делал вывод о всеобщности. Но число пребывает в математике как раз в форме «отвлечения»; мы настаиваем на том, что число — это отвлеченная модель, возникшая в голове человека и существующая наряду с другими моделями, в частности, с эллипсом и центрально-симметричной силы притяжения, т.е. число не обязано пребывать вместе со звуками и ударами пульса.

Все рассуждения Милля о существовании третьего логическом пути (помимо индуктивного и дедуктивного), о выводе от частного к частному основываются на недоразумении. Кроме дедукции, т.е. вывода от известного общего к неизвестному частному, в логике ничего не существует. К примеру, дано общее правило: все люди смертны; известно, что Сократ человек; логический вывод: Сократ умрет. Мы можем предположить, что общее правило возникло из опыта, следовательно, скорее справедливо обратное утверждение: всякая дедукция является индукцией, но «логическая строгость» не апеллирует к числу опытных случаев: их может быть всего два или миллиард; в компетенцию строгой логики не входят рассмотрение вопросов психологической уверенности и обоснованности большой посылки, т.е. общего правила. Поэтому все выводы от частного к частному или от частного к общему не являются логическими (во всяком случае в строго формальном смысле слова). Когда даны всего три члена ряда: ab, ac, ad, и Милль вычленяет из него общий элемент a, такая процедура тоже попадает под дедукцию, а не индукцию или под случай от частного к частному. Хотя элемент a внешне и выступает в роли общего правила, с точки зрения логики вывода, он будет частным, наряду с частными элементами b, c и d. Если в большой посылке содержится заключение, значит, мы имеем дело с рядовым силлогизмом.

Кто сказал, что схоластика умерла? Нет, она жива и будет жить вечно. Всякая интеллектуальная форма, однажды возникнув, никогда не исчезает. В наши дни доля людей, мыслящих схоластическими категориями, нисколько не уменьшилась по сравнению со Средними веками; спекулятивный ум сегодня, как и пять веков назад, жаждет деятельности. Милль продолжил модернизацию схоластических традиций, заложенных еще античными скептиками, софистами и Аристотелем. Синтетический метод, на котором настаивают конструктивисты, видимо, можно отнести к тому, что получило в логике наименование «неполной индукции». Милль допускал вывод по схеме неполной индукции на основании «единообразия законов природы», но это основание, если вдуматься, само является результатом неполной индукции, что порождает «логический круг». Синтетический метод не попадает в логический круг, поскольку он создает открытую к дальнейшему уточнению математическую модель, которая сама по себе, внутренне непротиворечива. Новые экспериментальные данные могут противоречить модели, тогда новый синтез должен дать другую, непротиворечивую модель и так до бесконечности.



1. Бэкон, Фрэнсис.Сочинение в двух томах. Т.1. — М., 1971.
2. Вольтер. Философские сочинения. — М., 1988.
3. Локк, Джон. Сочинение в трех томах. Т.1. — М., 1985.
4. Конт О. Курс позитивной философии / Родоначальники позитивизма. Вып. 4. — СПб, 1912.
5. Милль Дж. Ст. Система логики. — М., 1914.
6. Милль Дж. Ст. Автобиография (История моей жизни). — М., 1896.
7. Герцен А.И. Джон Стюарт Милль и его книга «On Liberty» / Сочинения в двух томах. Т. 2. — М: Мысль, 1986.
8. Беркли Дж. Сочинения. — М.: Мысль, 1978.


 


Hosted by uCoz