Либерализм и тоталитаризм

Хрестоматия

Алексис де Токвиль (1)

Алексис де Токвиль «Любовь людей к свободе и та склонность, которую они испытывают к равенству в реальной жизни, — совершенно разные чувства...»

Можно быть патриотом своей страны и вместе с тем признавать неоспоримые достижения демократического правления Соединенных Штатов Америки. Алексис де Токвиль (1805 — 1859) патриот Франции, лидер «Партии порядка», министр внешних сношений (1849), историк и социолог, провел всесторонние исследования политического устройства США и жизни рядовых американцев; результаты он изложил в книге «О демократии в Америке» (1835). Приведем несколько фрагментов из его книги.

Известный социолог Раймон Арон (1905 — 1983) книгу «Этапы развития социологической мысли» посвятил семи крупнейшим мыслителям Европы — Шарлю Луи Монтескье, Огюсту Конту, Карлу Марксу, Эмилю Дюргейму, Вильфредо Парето, Максу Веберу и Алексису де Токвилю. Из главы, посвященной Токвилю, приведем раздел «Американский опыт».

“В I томе «Демократии в Америке» Токвиль перечисляет причины, делающие американскую демократию либеральной. Это перечисление позволяет нам одновременно уточнить, какой теории детерминант он придерживается.

Токвиль называет три рода причин, причем его подход в немалой степени сходен с подходом Монтескье:

— случайная и своеобразная ситуация, в какой оказалось американское общество;

— законы; — привычки и нравы.

Случайная и своеобразная ситуация — это одновременно географическое пространство, на котором обосновались прибывшие из Европы иммигранты, и отсутствие соседних государств, государств враждебных или как минимум опасных. Американское общество до поры, описываемой Токвилем, имело исключительную выгоду вследствие минимума дипломатических обязательств и военного риска. В то же время это общество было сотворено людьми, которые, обладая техническим снаряжением развитой цивилизации, устроились на огромном пространстве. Эта не имеющая аналогов в Европе ситуация — одно из объяснений отсутствия аристократии и придания первостепенного значения деятельности в промышленной сфере.

Алексис де Токвиль Согласно современной социологической теории, условием образования аристократии, связанной с земельной собственностью, служит нехватка земли. В Америке же территория столь необъятна, что нехватка исключена, и аристократическая собственность не могла сложиться. У Токвиля эта идея уже встречается, но лишь среди многих других, и я не думаю, что она представляется ему основным объяснением.

Действительно, он скорее подчеркивает систему ценностей иммигрантов-пуритан, их двойное чувство равенства и свободы и набрасывает теорию, согласно которой особенности общества объясняются его истоками. Американское общество будто бы сохраняет систему морали своих основателей, первых иммигрантов.

Как примерный последователь Монтескье, Токвиль устанавливает иерархию этих трех родов причин: географическая и историческая ситуации оказываются менее значимыми, чем законы; законы — менее важными, чем привычки, нравы и религия. В тех же условиях, но при других нравах и законах появилось бы другое общество. Анализируемые им исторические и географические условия оказались только благоприятствующими обстоятельствами. Истинными причинами свободы, которой пользуется американская демократия, служат хорошие законы, а в еще большей мере привычки, нравы и верования, без которых там не было бы свободы.

Американское общество может служить европейским обществам не примером, а уроком, демонстрируя им, как в демократическом обществе обеспечивается демократия.

Главы, которые Токвиль посвятил американским законам, можно изучать с двух точек зрения. С одной стороны, можно задаться вопросом о том, насколько точно Токвиль понял механизм действия американской конституции того времени, в какой мере он предусмотрел ее изменения. Другими словами, можно провести приемлемое, интересное и обоснованное исследование, сопоставляющее интерпретацию Токвиля с другими толкованиями, которые давались и даются сегодня его эпохе. Этого аспекта я не буду здесь касаться.

Второй возможный метод сводится просто к восстановлению основных направлений толкования американской конституции, предложенного Токвилем. с целью выявить его значения для решения общесоциологической проблемы: какие законы в демократическом обществе наиболее способствуют сохранению свободы?

Алексис де Токвиль Прежде всего Токвиль всячески подчеркивает выгоды, которые Соединенные Штаты извлекают из федеральной природы своего устройства. При федеральном устройстве можно так или иначе сочетать преимущества больших и малых государств. Монтескье в «Духе законов» уже посвятил главы этому же принципу, позволяющему располагать силой, необходимой для безопасности государства, избегая неприятностей, свойственных большим скоплениям людей.

В книге «Демократия в Америке» Токвиль пишет:

«Если бы существовали только маленькие нации и вовсе не было бы больших, человечество, наверное, стало бы более свободным и более счастливым; но нельзя сделать, чтобы не было больших наций. Последнее обстоятельство вводит в мир новый элемент национального процветания — силу. Что толку в картине довольства и свободы, которую представляет собой жизнь народа, если он ежедневно чувствует себя незащищенным от возможности быть разгромленным или завоеванным? Что толку в фабриках и торговле, которые есть у одного народа, если другой господствует на морях и на всех рынках? Малые народы нередко несчастливы совсем не потому, что они малые, а потому, что они слабые; большие процветают совсем не потому, что они большие, а потому, что сильные. Таким образом, сила для народа — это часто одно из главных условий счастья и самого существования. Отсюда следует, что, за исключением Особых обстоятельств, малые народы всегда кончают тем, что их насильственно присоединяют к большим или они объединяются сами. Не знаю более жалкого состояния, чем состояние народа, который не может ни защищаться, ни самостоятельно существовать без посторонней помощи.

С целью соединения разных преимуществ, вытекающих из больших или малых размеров народов, и была создана федеративная система. Достаточно взглянуть на Соединенные Штаты Америки, чтобы заметить все блага, которыми .они пользуются в результате принятия этой системы. У больших централизованных народов законодатель вынужден придавать законам единообразный характер, не учитывающий специфики местностей и нравов. Не зная досконально этой специфики, он может действовать только по общим правилам; люди тогда вынуждены приноравливаться к требованиям законодательства, т.к. законодательство совсем не умеет приспосабливаться к потребностям и нравам людей, и это важная причина беспокойства и беды. Данного неудобства нет в конфедерациях» (ibid.. р. 164 — 165).

Итак, Токвиль проявляет определенный пессимизм относительно возможного существования малых народов, совсем не имеющих силы защищаться. Любопытно перечитывать сегодня этот отрывок, поскольку задаешься вопросом о том, что сказал бы автор с точки зрения своего видения деятельности человека о неспособном защищаться большинстве народов, возникающих в мире. Впрочем, возможно, он пересмотрел бы общую формулу и прибавил бы, что народы, нуждающиеся в посторонней помощи, в известных случаях способны уцелеть, если международной системой созданы условия, необходимые для их безопасности.

Алексис де Токвиль Как бы то ни было, в соответствии с твердым убеждением философов-классиков, Токвиль настаивает на том, что государство должно быть достаточно большим и сильным для обеспечения своей безопасности и достаточно малым для того, чтобы законодательство можно было приспособить к разнообразию обстоятельств и социальных слоев. Такое сочетание учитывается только в федеральной или конфедеральной конституции. Таково, по Токвилю, главное достоинство законов, которые выработали для себя американцы.

С безукоризненной проницательностью он понял, что федеральная американская конституция гарантирует свободное передвижение ценностей, лиц и капиталов. Другими словами, федеративный принцип в состоянии предотвратить создание внутренних таможен и помешать распаду общего экономического пространства, каким является американская территория. Наконец, по Токвилю, «две главные опасности угрожают существованию демократий: полная зависимость законодательной власти от желаний избирателей, сосредоточение в законодательных органах всех других форм управления» (ibid., р. 158).

Эти две опасности изложены в традиционных выражениях. Демократическое правление, по Монтескье или по Токвилю, не должно допускать, чтобы народ под влиянием каких бы то ни было страстных увлечений оказывал давление на решения правительства. А вместе с тем, по Токвилю, любой демократический режим стремится к централизации и концентрации власти в законодательных органах.

Однако американская конституция предусматривает разделение законодательного органа на две палаты. Она установила должность президента республики, чему Токвиль в свое время не придавал значения, но что обеспечило относительную независимость исполнительной власти от прямого давления избирателей или законодательных органов. Более того, в Соединенных Штатах аристократию заменяет дух закона, т.к. уважение юридических норм благоприятно для сохранения свобод. Кроме того, Токвиль указывает на множество партий, которые, впрочем, как справедливо отмечает он. в отличие от французских партий не черпают вдохновения в идеологических убеждениях и не выступают в качестве сторонников противоречащих друг другу принципов правления, а представляют собой организации по интересам, склонные к прагматичному обсуждению задач, встающих перед обществом.

Алексис де Токвиль

Алексис де Токвиль (1805 — 1859) —
патриот Франции, лидер «Партии порядка»,
министр внешних сношений (1849), историк и социолог

Токвиль добавляет два других политических обстоятельства — полуконституционных, полусоциальных. — которые способствуют сохранению свободы. Одно из них — свобода ассоциаций, другое — практическое ее применение, увеличение добровольных организаций. Как только в небольшом городке, в графстве или даже на уровне всего федеративного государства возникает какая-то проблема, находится определенное число граждан, готовых создать добровольные организации с целью ее изучения, а в случае необходимости и решения. Идет ли речь о строительстве больницы в небольшом городке или о том, чтобы положить конец войнам, — какова бы ни была степень значимости проблемы, добровольная организация посвятит досуг и деньги поискам ее решения.

Наконец, Токвиль обсуждает вопрос о свободе прессы. Пресса кажется ему перегруженной всякого рода негативными материалами: газеты настолько злоупотребляют ими, что это может легко перерасти в произвол. Однако он тут же добавляет — и его замечание напоминает слова Черчилля о демократии: хуже вольности прессы есть единственный режим — уничтожение этой вольности. В современных обществах тотальная свобода пока предпочтительнее тотального упразднения свободы. И между этими двумя крайними формами едва ли есть промежуточные.

В третью категорию причин Токвиль объединяет нравы и верования. В связи с ней он развивает главную идею своего труда, касающуюся истолкования американского общества, которое он явно или неявно постоянно сравнивает с Европой.

Это фундаментальная тема: в конечном счете, условием свободы служат нравы и верования людей, а основой нравов выступает религия. Американское общество, по Токвилю, — это общество, сумевшее соединить религиозный дух с духом свободы. Если бы нужно было отыскать единственную причину, по которой в будущем свобода вероятна в Америке и ненадежна во Франции, ею стало бы. по мнению Токвиля, то обстоятельство, что американское общество соединяет религиозный дух с духом свободы, в то время как французское общество раздираемо противостоянием церкви и демократии, религии и свободы.

Именно в конфликте современного сознания и церкви заложена конечная причина трудностей, с которыми во Франции сталкивается демократия в своем стремлении оставаться либеральной; и, напротив, в основе американского общества лежит близость ориентаций религиозного духа и духа свободы.

Алексис де Токвиль

«Я уже достаточно сказал, — пишет он, — чтобы представить истинный характер англо-американской цивилизации. Она — продукт (и этот исходный пункт должен постоянно оставаться в поле зрения) двух совершенно разных элементов, которые часто в других местах оказывались в состоянии войны, но в Америке их удалось, так сказать, слить друг с другом и замечательно сочетать, — я намерен говорить о религиозном духе и духе свободы.

Основатели Новой Англии были пылкими сектантами и в то же время экзальтированными новаторами. Умеряемые своими религиозными верованиями, они были свободны от каких бы то ни было политических предрассудков. Отсюда проистекают и две разные, но не противоположные тенденции, следы которых легко обнаружить повсюду — как в нравах, так и в законах». И немного дальше:

«Таким образом, в мире морали все распределено по классам, скоординировано, предусмотрено, предрешено. В мире политики все неспокойно, спорно, ненадежно. В одном мире — пассивное, хотя и добровольное послушание, в другом — независимость, пренебрежение опытом, ревность ко всякой власти. Вместо того чтобы вредить друг другу, эти тенденции, внешне столь противоположные, развиваются в согласии и, по-видимому, поддерживают одна другую. Религия видит в гражданской свободе благородное осуществление способностей человека; в мире политики — поприще, отданное Создателем силам ума. Свободная и могущественная в своей сфере, удовлетворенная отведенным ей местом, религия знает, что ее владычество лучше устроено, если она правит, опираясь только на собственные силы, и господствует, не полагаясь на сердца. Свобода видит в религии соратника, разделяющего ее борьбу и ее победы, колыбель своего детства, божественный источник своих прав. Она взирает на религию как на охрану нравов, а на нравы — как на гарантию законов и залог собственного существования» (ibid., р. 42 — 43).

Выдержанный в архаичном, отличающемся от употребляемого нами сегодня стиле, этот фрагмент представляется мне замечательным социологическим толкованием способа, посредством которого в условиях цивилизации англо-американского типа могут сочетаться религиозная строгость и политическая свобода. Сегодняшний социолог охарактеризовал бы эти феномены с помощью более утонченных понятий. Он допустил бы больше оговорок и пристрастий, но дерзание Токвиля очаровывает. Как социолог он все еще продолжает традицию Монтескье: пишет языком всех, понятен всем, более озабочен выражением идеи в литературной форме, чем увеличением числа понятий и разграничением критериев.

Алексис де Токвиль

Токвиль объясняет, опять-таки в «Демократии в Америке», чем отношение к религии и к свободе во Франции резко отличается от тех же отношений в Соединенных Штатах:

«Каждый день мне доказывают с весьма ученым видом, что в Америке все хорошо, за исключением как раз того религиозного духа, которым я восхищаюсь, и я узнаю, что свободе и счастью человеческого рода по другую сторону океана не хватает только того, чтобы вместе со Спинозой верить в вечность мира и вместе с Кабанисом утверждать, что мозг выделяет мысль. На это мне поистине нечего ответить, кроме того, что произносящие такие речи не были в Америке и не видели религиозного и в то же время свободного народа. Их я ожидаю по возвращении оттуда.

Во Франции есть люди, взирающие на республиканские институты как на временное орудие своей власти. Они мерят на глаз громадное пространство, отделяющее их пороки и нищету от могущества и богатства, и они хотели бы попытаться завалить эту пропасть, загромоздив ее развалинами. Эти люди так же относятся к свободе, как средневековые вольные товарищества относились к королям. Они воюют ради собственной выгоды, несмотря на то что выступают под знаменами своей армии. Республика проживет еще довольно долгую жизнь, прежде чем они будут выведены из своего нынешнего состояния низости. Я говорю не о них.

Но во Франции есть и другие, кто видит в республике постоянный и спокойный строй, нужную цель, которую идейно и нравственно поддерживают современные общества, и они искренне хотели бы подготовить людей к свободе. Когда те люди нападают на религиозные верования, они руководствуются своим чувством, а не интересами. Без веры может обходиться деспотизм, но не свобода» (ibid., р. 307 — 308).

Этот замечательный в своем роде отрывок характеризует третью партию во Франции, у которой никогда не будет достаточно сил для осуществления власти, ибо она одновременно демократична, благосклонна к представительным институтам или покорна им и враждебно относится к антирелигиозным настроениям. А Токвиль — либерал, желавший, чтобы демократы признали необходимую общность интересов у свободных институтов и религиозных верований.

К тому же, исходя из своих исторических познаний и социологического анализа, он должен был бы знать (и вероятно, знал), что это примирение невозможно. Конфликт между католической церковью и современными умонастроениями во Франции традиционен, так же как сродство религии с демократией в англо-американской цивилизации. Итак, остается лишь сожалеть о конфликте и одновременно выявлять его причины, трудно устранимые, ибо спустя век с небольшим после написания книги Токвилем конфликт все еще не ликвидирован.

Таким образом, основной предмет рассуждения Токвиля — неизбежность поддержания в эгалитарном обществе, стремящемся к самоуправлению, моральной дисциплины, внедренной в сознание индивидов. Надо, чтобы для граждан подчинение дисциплине было естественным, а не внушалось бы просто страхом наказания. По мнению Токвиля, разделявшего по этому вопросу позицию Монтескье, именно религиозная вера лучше всего другого создаст эту моральную дисциплину.

Помимо того, что на жизнь американцев оказывают влияние религиозные чувства, американские граждане хорошо информированы о делах своего города и извлекают пользу из своей гражданской образованности. Словом, Токвиль ставит акцент на роли американской административной децентрализации по контрасту с французской административной централизацией. Американские граждане привыкают улаживать коллективные дела, начиная с уровня общины. Они, следовательно, вынуждены обучаться самоуправлению в непосредственно окружающей их среде, которую они в состоянии знать лично; и тот же дух непосредственного общения со средой они простирают на дела государства.

Такой анализ американской демократии, конечно, отличается от теории Монтескье, построенной на материале античных республик. Сам же Токвиль считает, что его теория современных демократических обществ расширяет и обновляет концепцию Монтескье.

Во фрагменте, обнаруженном среди черновиков II тома «Демократии в Америке», он сравнивает свое истолкование американской демократии с теорией республиканского строя Монтескье.

«Не следует рассматривать идею Монтескье в узком смысле. Сей великий человек хотел сказать то, что республика может существовать только посредством воздействия общества на самое себя. То, что он подразумевает под добродетелью, — это влияние морали, которое каждый индивид испытывает на себе и которое не позволяет ему нарушать права других. Когда победа человека над соблазнами есть следствие слишком слабого искушения или личного расчета, она не представляется в глазах моралиста добродетелью, но возвращает нас к идее Монтескье, который говорил гораздо больше о результате, чем о причине, вызвавшей его. В Америке не добродетель возвышенна, а соблазн низок при одинаковом результате. Важно не бескорыстие, а интерес, который, разумеется, есть почти то же самое. Монтескье был, следовательно, прав, хотя и говорил об античной добродетели, и то, что он говорил о греках и римлянах, распространяется также на американцев».

Этот фрагмент позволяет провести параллель между теорией современной демократии по Токвилю и теорией античного республиканского строя по Монтескье.

Конечно, есть существенные различия между республикой, рассматриваемой Монтескье, и демократией, анализируемой Токвилем. Античная демократия была эгалитарной и целомудренной, но суровой и сражающейся. Граждане стремились к равенству, потому что отказывались придавать первостепенное значение соображениям торговли. Современная демократия, напротив, представляет собой по существу общество торговли и промышленности. Невозможно поэтому, чтобы интерес не был в ней господствующим чувством. Именно на интересе основывается современная демократия. Согласно Токвилю, принципом (в том смысле, который придавал этому слову Монтескье) современной демократии является, таким образом, интерес, а не добродетель. Однако, как указывается в этом фрагменте, интерес (принцип современной демократии) и добродетель (принцип античной республики) обладают общими элементами. Дело в том, что в обоих случаях граждане должны подчиняться дисциплине морали, а устойчивость государства основывается на преобладающем влиянии нравов и верований на поведение индивидов.

В общем, в «Демократии в Америке» Токвиль предстает социологом в стиле Монтескье, а можно было бы сказать — использующим два стиля, восходящих к Монтескье.

В работе «О духе законов» синтез разных аспектов общества осуществляется с помощью понятия духа нации. Основная задача социологии, по Монтескье, постижение целостности общества. Токвиль, конечно, стремится уловить в Америке дух нации и пользуется для этого разными категориями, которые разграничивал автор «О духе законов». Он определяет разницу между историческими и актуальными причинами, географической средой и историческими традициями, действием законов и нравов. Для определения единственного в своем роде американского общества в его своеобразии совокупность этих элементов перестраивается. Описание необычного общества достигается путем сочетания разных типов объяснения, характеризующихся большей или меньшей степенью абстракции или обобщения.

Однако, как мы увидим дальше, при анализе II тома «Демократии в Америке», Токвиль принимает во внимание и вторую задачу социологии и практикует иной метод. Он ставит более абстрактную проблему на высшем уровне обобщения — проблему демократии в современных обществах, т.е. намечает себе изучение идеального типа, сравнимого с типом политического режима в первой части книги «О духе законов». Отправляясь от абстрактного понятия демократического общества, Токвиль задается вопросом о том, какую политическую форму может принять это демократическое общество, почему в одном случае оно облекается в одну форму, а в другом случае — в другую. Иными словами, он начинает с определения идеального типа — демократического общества — и пытается методом сравнения выявить действие разных причин, переходя, как говорил он, от причин более общего порядка к более частным.

Как и у Монтескье, у Токвиля два социологических метода: первый ведет к созданию портрета конкретного коллектива, а второй ставит отвлеченную историческую проблему общества определенного типа.

Токвиль — отнюдь не доверчивый поклонник американского общества. В глубине души он верен иерархии ценностей, заимствованных у класса, к которому принадлежит, — французской аристократии; он глубоко чувствует посредственность, отличающую цивилизацию этого порядка. Современной демократии он не противопоставил ни энтузиазм тех, кто ожидал от нее преобразования рода человеческого, ни враждебность тех, кто видел в ней распад самого общества. Демократия, по его мнению, оправдывалась тем фактом, что она способствовала благополучию большинства, но это благополучие лишено блеска и шума и не достается без политического и нравственного риска.

В самом деле, любая демократия эволюционирует к централизации. Она, следовательно, переходит в некий деспотизм, рискующий переродиться в деспотизм отдельного лица. Демократия постоянно чревата опасностью тирании большинства. Любой демократический строй утверждает постулат: большинство право. И непросто бывает противодействовать большинству, злоупотребляющему своей победой и притесняющему меньшинство.

Демократия, продолжает рассуждать Токвиль, постепенно переходит в строй, генерирующий дух двора, при этом имеется в виду, что сувереном, которому будут угождать кандидаты на государственные посты, выступает не монарх, а народ. Однако льстить суверену-народу не лучше, чем льстить монарху. А может быть, даже хуже, поскольку дух двора в условиях демократии — это то, что на обычном языке именуется демагогией.

Вместе с тем Токвиль вполне осознавал две значительные проблемы, которые вставали перед американским обществом и касались отношений между белыми и индейцами, а также между белыми и черными. Если существованию Союза и угрожала какая-то проблема, то ею было рабство на Юге. Токвиль исполнен беспокойного пессимизма. Он думал, что по мере исчезновения рабства и установления между белыми и черными юридического равенства между двумя расами будут возникать барьеры, порождаемые различными нравами.

В конечном счете, полагал, он, есть только два решения: или смешение рас, или их разделение. Однако смешение рас будет отвергнуто белым большинством, а разделение рас после уничтожения рабства станет почти неизбежным. Токвиль предвидел ужасные конфликты.

Страницы, посвященные отношениям между белыми и индейцами и написанные в обычном токвилевском стиле, позволяют услышать голос этого человека-одиночки:

«Испанцы спускают на индейцев собак, как на диких животных. Они грабят Новый Свет так, как будто это взятый приступом город, — безрассудно и безжалостно. Но все разрушить невозможно, и неистовство имеет предел. Остатки индейского населения, избежавшие бойни, в конце концов смешиваются со своими победителями и принимают их религию и нравы. Поведение Соединенных Штатов в отношении индейцев, напротив, проникнуто настоящей любовью к формальностям и законности. Чтобы сохранить индейцев в диком состоянии, американцы никак не вмешиваются в их дела и обращаются с ними как с независимым народом. Они совсем не позволяют себе занимать их земли без надлежащим образом оформленного посредством контракта приобретения, и, если случайным образом индейский народ не может больше жить на своей территории, они братски протягивают ему руку и сами уводят его умирать за пределы страны его предков. Испанцам, которые покрыли себя неизгладимым позором, все же не удалось с помощью беспримерных гнусностей ни искоренить индейскую расу, ни даже предотвратить обретение ею тех же прав, какими обладают сами испанцы. Американцы Соединенных Штатов добились этого двойного результата удивительно легко, спокойно, законно, филантропически, не проливая крови, не нарушая в глазах мировой общественности ни одного из основных принципов морали. Невозможно было бы истреблять людей, лучше соблюдая законы человечности» (ibid., р.354 — 355).

В этом отрывке, где Токвиль не придерживается правила современных социологов — избегать оценочных суждений и иронии, — проявляется его особая гуманность аристократа. Мы, во Франции, привыкли считать, будто гуманисты — лишь одни левые. Токвиль сказал бы, что во Франции радикалы, крайние республиканцы — не гуманисты, а революционеры, захмелевшие от идеологии и готовые ради своих идей поступиться миллионами людей. Он осуждал левых идеологов, представителей французской интеллектуальной партии, но он осуждал и реакционных аристократов, тоскующих по окончательно исчезнувшему порядку.

Токвиль — социолог, не перестававший наряду с описанием давать оценку. В этом смысле он продолжает традицию политических философов-классиков, которые не представляли себе анализа режимов без одновременной их оценки.

В истории социологии подход Токвиля оказывается довольно близким позиции классической философии в толковании Лео Штрауса.

По Аристотелю, нельзя надлежащим образом объяснять тиранию, если не видеть в ней режима, наиболее далекого от идеала, т.к. подлинность факта неотделима от его качества. Стремиться описывать институты, не составив себе о них понятия, — значит упускать то, что определяет их как таковые.

Токвиль не порывает с этой практикой. Его описание Соединенных Штатов служит одновременно объяснением причин сохранения свободы в демократическом обществе. Он шаг за шагом показывает, что именно постоянно угрожает равновесию американского общества. Уже сама лексика Токвиля отражает его оценку, и он не считал, что поступает вопреки правилам общественной науки, вынося приговор своим описанием. Если бы его спросили об этом, он, вероятно, ответил бы — как Монтескье или, во всяком случае, как Аристотель, — что описание не может быть достоверным, если в нем нет суждений, внутренне связанных с самим описанием: режим, будучи в самом деле тем, чем он оказывается по своему качеству, — тиранией, может быть описан только как тирания” (2, с. 232 — 244).

Демократия в Америке

Общественный строй англоамериканцев

Общественный строй обыкновенно возникает как следствие какого-либо события, иногда учреждается законодательным путем, а большей частью является результатом соединения этих двух обстоятельств. Однако, как только он сформируется, он сам начинает порождать большинство законов, обычаев и взглядов, определяющих поведение нации; то, что не является производным от него самого, он стремится изменить.

Следовательно, для того чтобы понять законодательство и обычаи того или иного народа, необходимо начать с изучения его общественного строя (1, с. 56).

Основополагающая особенность общественного строя англоамериканцев — это его сугубо демократическое начало

...Общественный строй англоамериканцев в высшей степени демократичен. Такой характер он приобрел с момента основания колоний; в настоящее же время он стал еще более демократичным.

В предыдущей главе я говорил о том, что первые эмигранты, поселившиеся на побережье Новой Англии, были во многих отношениях равны между собой. В этой части Союза никогда не чувствовалось ни малейшего влияния аристократии. Да здесь никогда и не могло быть никакого иного влияния, кроме влияния разума. Народ привык почитать некоторых знаменитостей как символы просвещенности и добродетели. Отдельные граждане приобрели над ним определенную власть, которую не без основания можно было бы назвать аристократической, если бы она неизменно передавалась от отца к сыну.

Так обстояло дело к востоку от Гудзона; на юго-западе от этой реки и вплоть до Флориды мы видим нечто совершенно другое.

В большинстве штатов, расположенных на юго-западе от Гудзона, поселились богатые землевладельцы. Они принесли с собой аристократические принципы и вместе с ними — английские законы о наследовании. Я говорил о причинах, препятствующих возникновению в Америке могущественной аристократии. Эти причины, хотя и существовавшие в местах поселений к юго-западу от Гудзона, все же имели там меньшее значение, нежели в восточных от реки территориях. На Юге один человек, используя труд невольников, мог обрабатывать огромные пространства земли. Как следствие, в этой части Американского континента жили в основном богатые землевладельцы. Однако они не пользовались тем влиянием, каким располагает аристократия в Европе, поскольку у них не было никаких привилегий; в результате того, что земля возделывалась с помощью рабского труда, они не имели арендаторов, и, следовательно, сама система патроната здесь отсутствовала. Тем не менее крупные землевладельцы, жившие к югу от Гудзона, представляли собой высшее сословие, которому были свойственны особые убеждения и пристрастия и которое становилось в центре политической жизни общества. Это была весьма своеобразная аристократия, мало отличавшаяся от основной массы населения, чьи интересы и вкусы она легко воспринимала, не возбуждая ни у кого ни любви, ни ненависти — иными словами, она была слаба и не слишком живуча. Именно этот класс и возглавил на Юге восстание: Американская революция обязана ему своими самыми великими людьми.

В эту эпоху все общество пришло в движение: народ, во имя которого велась война, народ, ставший могущественным, возжелал действовать самостоятельно; у него пробудились демократические инстинкты. Сломив иго метрополии, люди почувствовали вкус ко всяким проявлениям независимости: влияние отдельных личностей стало ощущаться все меньше и меньше и постепенно сошло на нет; и обычаи, и законы начали гармонично развиваться в едином направлении к общей цели. Однако последним шагом к равенству стал закон о наследовании. Меня удивляет тот факт, что юристы, как современные, так и прошлых времен, не признавали того огромного влияния, которое оказывали законы о наследовании [1] на развитие человеческих отношений. Верно, что эти законы относятся к гражданскому законодательству, но на самом-то деле их следовало бы поставить во главу угла всех политических установлений, ибо они самым непредвиденным образом воздействуют на общественный строй, при котором живут те или иные народы, тогда как политические законы являются простым отражением этого строя. Кроме того, законы о наследовании имеют бесспорное и постоянное влияние на все общество, они в некотором смысле воздействуют на целые поколения задолго до их рождения. Эти законы дают человеку почти божественную власть над будущим ему подобных. Законодатель, единожды установив порядок наследования имущества гражданами, затем отдыхает на протяжении столетий. Запустив механизм в действие, он может сидеть сложа руки: машина уже движется собственным ходом по намеченному заранее пути. Задуманная определенным образом, она объединяет, концентрирует, группирует вокруг отдельных лиц сначала собственность, а вскоре и власть; она в какой-то степени порождает земельную аристократию. Если же в конструкцию данной машины заложены другие принципы и если цель ее создания иная, то ее воздействие оказывается еще более быстрым: она разделяет, распределяет, размельчает имущество и могущество. Иногда случается так, что она наводит страх быстротой своего движения: уже и не надеясь приостановить ее ход, люди стараются по крайней мере как-то затруднить ее работу, воспрепятствовать ей; они делают попытки противостоять ее действию — но, увы, тщетные старания! Она дробит все, что ей ни попадается, на мелкие части, видны лишь разлетающиеся в стороны осколки. Она неустанно то поднимается вверх, то вновь опускается на землю до тех пор, пока эта земля не превратится в зыбкую и практически неосязаемую пыль, на которой устраивается поудобнее демократия.

В тех случаях, когда закон о наследовании позволяет и, тем более, требует равного раздела имущества отца между детьми, последствия его применения могут быть двоякими; необходимо четко различать их между собой, хотя цель у них одна и та же.

В соответствии с законом о наследовании смерть каждого владельца влечет за собой коренные изменения в собственности: имущество не просто меняет владельца, но меняет, так сказать, и свою природу, ибо оно беспрерывно дробится на все более и более мелкие части.

Под законами о наследовании я подразумеваю все законы, главной задачей которых было определение судьбы имущества после смерти его владельца.

Именно в этом и заключается непосредственный, реально ощутимый результат применения данного закона. В тех странах, где законодательство устанавливает равенство при разделе наследства, имущество и особенно земельные владения должны, таким образом, постоянно сокращаться в размерах. Между тем последствия подобного законодательства становились бы заметными лишь спустя длительное время, если бы закон действовал только сам по себе, потому что редко какая семья имеет более двоих детей (например, в такой густонаселенной стране, как Франция, в среднем на семью приходится трое детей); разделив между собой состояния отца и матери, дети вряд ли окажутся беднее, чем каждый из родителей в отдельности.

Однако закон о равном разделе наследства оказывает свое воздействие не только на судьбу имущества: он влияет и на сами души владельцев, вызывая игру страстей, которая сказывается на его осуществлении. Таковы косвенные последствия закона, приводящие к быстрому разрушению крупных состояний, и в особенности крупных землевладений.

У тех народов, у которых закон о наследовании исходит из права первородства, земельные владения наиболее часто переходят от поколения к поколению, не подвергаясь дроблению. Таким образом, владение землей порождает фамильный дух. Семья — это земля, которой она владеет, земля — это семья; земля увековечивает фамилию рода, его происхождение, его славу, его могущество и его добродетели. Она является бессмертным свидетелем прошлого и ценным залогом будущего существования семьи, рода.

Закон о наследовании, устанавливающий равный раздел имущества, уничтожает ту тесную связь, которая существовала между принадлежностью к конкретному роду и сохранностью земельного владения; земля перестает олицетворять собою семью, род, поскольку, неизбежно подвергаясь разделу через одно или два поколения, она, естественно, должна уменьшиться в размерах и в конце концов совершенно исчезнуть. Сыновья крупного землевладельца, если их число невелико или если им сопутствует удача, конечно, могут еще сохранять надежду стать не менее богатыми, нежели их родители, однако они не смогут обладать той же собственностью, которой владели их предки: их богатство непременно будет состоять из других элементов, нежели состояние родителей.

Таким образом, как только вы лишите землевладельцев их громадной заинтересованности в сохранении земли, что обусловлено их чувствами, воспоминаниями, гордостью и честолюбием, можно быть совершенно уверенными в том, что рано или поздно они продадут свои владения; их будет толкать к продаже земли немалая финансовая заинтересованность, так как движимое имущество обеспечивает своему владельцу большие проценты, нежели любое другое, и тем самым в большей степени способствует удовлетворению повседневных потребностей и желаний человека.

Оказавшись хотя бы единожды поделены, крупные землевладения уже не воссоздаются вновь в своем первоначальном виде, так как мелкий землевладелец получает, если соотнести размеры земли и его доходы, большую прибыль от своего надела [2] нежели крупный собственник от своих владений, поэтому-то он и продает свой участок значительно выгоднее, чем последний. Таким образом, экономические расчеты, побудившие богатого человека продать свои обширные земельные владения, тем более не позволят ему приобретать маленькие участки земли с целью впоследствии воссоздать из них большие.

То, что называется чувством рода, на самом деле не что иное, как тщеславие. Каждый стремится продлить свой род, дабы достичь в некотором смысле бессмертия, воплотившись в своих потомках. Когда чувство рода пропадает, с особенной силой проявляется эгоизм человека. Род воспринимается как нечто весьма размытое, неопределенное и неясное, каждый человек думает лишь о собственном благополучии в повседневной жизни и о том, чтобы просто обзавестись потомством.

Таким образом, никто не заботится об увековечении своего рода, а если и заботится, то чаще всего другими средствами, нежели сохранение земельной собственности.

Итак, закон о наследовании не только делает трудным сохранение в целости родовых земельных владений, но и лишает собственников даже желания это делать; он в известной степени заставляет их содействовать своему же собственному разорению...

В этих условиях в Соединенных Штатах установился некий средний уровень знаний, к которому все как-то приблизились: одни — поднимаясь до него, другие — опускаясь.

В результате здесь можно встретить огромную массу людей, у которых сложилось почти одинаковое понимание религии, истории, наук, политической экономии, законодательства, государственного устройства и управления...

Итак, в Америке аристократическая элита, будучи весьма слабой уже в момент своего зарождения, в настоящее время если до конца еще и не уничтожена, то по меньшей мере ослаблена до такой степени, что вряд ли можно говорить о каком-либо ее влиянии на развитие событий в стране.

Напротив, время, события и законы создали такие условия, в которых демократический элемент оказался не только преобладающим, но и, так сказать, единственным. В американском обществе не заметно ни фамильного, ни сословного влияния, здесь даже очень редко случается, чтобы какая-то отдельная личность имела вес в обществе долгое время.

Американский общественный строй, таким образом, представляет собой чрезвычайно странное явление. Ни в одной стране мира и никогда на протяжении веков, память о которых хранит история человечества, не существовало людей, более равных между собой по своему имущественному положению и по уровню интеллектуального развития, другими словами — более твердо стоящих на этой земле (1, с. 56 — 61).

Как просвещение, привычки и практический опыт американцев способствуют процветанию демократических институтов

В этой книге я много раз уже говорил читателю о том, насколько традиции американцев и их просвещение важны для сохранения их политических институтов. Поэтому мне остается добавить лишь немного.

До сих пор в Америке очень мало знаменитых писателей, там нет великих историков, поэтов. Американцы смотрят на литературу в собственном смысле этого слова с некоторым пренебрежением. В каком-нибудь заштатном европейском городишке каждый год выходит больше литературных произведений, чем во всех двадцати четырех штатах, вместе взятых.

Американскому уму чужды общие идеи, он совсем не стремится к теоретическим открытиям. Этому способствуют американская политика и промышленность. В Соединенных Штатах постоянно создаются новые законы, но еще не нашлось крупного ученого, который бы изучил их основные принципы.

У американцев есть юрисконсульты и комментаторы, но у них нет публицистов. В политике они дают миру скорее примеры, чем уроки. То же самое можно сказать о ремеслах и промышленности. В Америке умело используют европейские изобретения, совершенствуют их и отлично приспосабливают к местным условиям. Американцы изобретательны, но они не занимаются промышленностью с теоретической точки зрения. В этой стране есть хорошие рабочие, но мало созидателей. Фултону пришлось долгие годы отдавать свой талант другим народам, прежде чем он смог найти ему приложение в своей стране.

Тому, кто хочет понять, в каком состоянии находится просвещение англоамериканцев, следует рассмотреть этот вопрос с двух сторон. Если он будет интересоваться только учеными, то будет удивлен их малочисленностью; если же он станет искать невежественных людей, то американский народ покажется ему самым просвещенным на земле. Все население находится между этими двумя крайностями, о чем я уже говорил выше.

В Новой Англии каждый гражданин овладевает зачатками человеческих знаний, кроме того, его обучают доктрине и доводам его религии, знакомят с историей его родины и с основными положениями конституции, по которой она живет. В Коннектикуте и в Массачусетсе редко можно встретить человека, который не знал бы, пусть и не очень глубоко, всех этих вещей. Человек же, который с ними совершенно незнаком, в каком-то смысле феномен.

Сравнивая греческие и римские республики с американскими, я вижу у первых рукописные библиотеки и необразованные народы, а у вторых — тысячи газет, расходящихся по всей стране, и просвещенный народ. И когда я думаю обо всех тех усилиях, которые делаются и по сей день для того, чтобы судить об одних, опираясь на то, что известно о других, и пытаться предусмотреть то, что произойдет в наши дни, исходя из того, что имело место две тысячи лет назад, мне хочется сжечь все мои книги и применять к столь новому общественному состоянию только новые идеи.

Впрочем, не следует думать, что все то, что я говорю о Новой Англии, в одинаковой степени распространяется на весь Союз. Чем дальше на Запад или на Юг, тем ниже уровень образования. В штатах, соседствующих с Мексиканским заливом, встречаются, как и у нас, люди, которым чужды знания, но в Соединенных Штатах не найдется ни одного округа, где царило бы невежество. Причина этого проста: европейские народы начали свой путь во мраке и варварстве и двигались к культуре и просвещению. Их успехи были неравны: одни двигались быстрее, другие — медленнее, некоторые остановились и до сих пор пребывают в спячке.

В Соединенных Штатах все было иначе. Англоамериканцы прибыли на землю, на которой живут их потомки, уже культурными людьми. Им не надо было учиться, достаточно было не забывать. И сыновья этих самых американцев каждый год везут в пустынные места вместе со своим жилищем уже приобретенные знания и уважение к познанию. Благодаря полученному ими воспитанию они осознают пользу просвещения и способны передать накопленные знания своим детям. В Соединенных Штатах общество не переживало младенческой поры, оно сразу достигло зрелого возраста.

Американцы никогда не употребляют слово «крестьянин». Это связано с тем, что у них нет понятия, которое обозначает это слово. У них не сохранились ни извечная темнота деревни, ни ее простота, ни основные ее признаки и они не знают ни добродетелей, ни пороков, ни грубых нравов, ни наивных прелестей зарождающейся культуры.

На дальних окраинах федеральных штатов, вдали от общества, в глуши живет племя мужественных первопроходцев. Убегая от бедности, которая угрожает им в родительском доме, они бесстрашно отправляются в ненаселенные части Америки для того, чтобы найти там себе новую родину. Прибыв на место, где он собирается поселиться, пионер сразу срубает несколько деревьев и строит хижину под пологом ветвей. Нет ничего более убогого, чем эти одинокие жилища. Путешественник, который приближается к такому жилищу вечером, еще издали различает сквозь стены свет пламени очага, а ночью, когда поднимается ветер, он слышит шум лиственной крыши. Как не подумать, что в этой жалкой хижине ютится грубость и невежество? Однако не следует судить о пионерах по их жилищам. Их окружает дикая и нетронутая природа, но сами они несут в себе результат восемнадцативекового опыта и трудов. Они носят городскую одежду, говорят городским языком, знакомы с прошлым, интересуются будущим, рассуждают о настоящем. Это культурные люди, которые вынуждены в течение какого-то времени жить в лесах, и они углубляются в лесные дебри Нового Света, неся с собой Библию, топор и газеты [3].

Трудно себе представить, с какой немыслимой быстротой в этих пустынных местах распространяются идеи [4].

Не думаю, что в самых просвещенных и самых населенных кантонах Франции можно наблюдать такую же оживленную интеллектуальную жизнь.

Не подлежит сомнению, что в Соединенных Штатах обучение народа значительно способствует сохранению демократической республики. И я полагаю, что так будет повсюду, где обучение, просвещающее ум, не будет оторвано от воспитания, формирующего нравы. В то же время я не склонен преувеличивать значение этого положительного факта, и, так же как многие европейцы, я далек от мысли, что стоит лишь научить людей читать и писать, как они сразу же станут гражданами.

Основным источником истинных знаний является опыт, и, если бы американцы мало-помалу не привыкли сами управлять своими делами, книжные знания, которыми они обладают, не помогли бы им сейчас преуспеть в этом. Я долго жил среди американцев и всегда с восхищением относился к их опыту и здравому смыслу.

Не надо говорить с американцем о Европе, в таком разговоре у него обычно проявляется предвзятость и глупая спесь. В этом отношении он довольствуется общими и неопределенными идеями, на которых строятся рассуждения невежд во всех странах. Но поговорите с ним о его собственной стране, и вы увидите, как сразу рассеется облако, которое заволакивало его ум: его язык станет таким же ясным, четким и точным, как и его мысль. Он расскажет вам о своих правах и о средствах, к которым он должен прибегать, чтобы ими пользоваться, объяснит, что определяет политическую жизнь в его стране. Вы увидите, что он знает правила управления и действия законов. Все эти практические знания и ясные понятия почерпнуты жителем Соединенных Штатов не из книг.

Его школьное образование, возможно, подготовило его к их восприятию, но не оно ему их дало.

Американцы познают законы, участвуя в законодательной деятельности, они знакомятся с формами управления, участвуя в работе органов власти. Великое дело общественной жизни осуществляется ежедневно на их глазах, и можно сказать, что оно делается их руками.

В Соединенных Штатах все воспитание людей имеет политическую направленность, в Европе же его основной целью является подготовка к частной жизни. Участие граждан в делах страны настолько незначительно, что нет необходимости заботиться о нем заранее. При сравнении этих двух обществ можно увидеть даже внешнюю сторону этих различий.

Мы в Европу часто вносим мысли и привычки частной жизни в общественную жизнь, и, поскольку нам редко случается переходить от семейной жизни к управлению государством, мы часто обсуждаем великие общественные интересы так, как если бы мы разговаривали с друзьями.

Что же касается американцев, то они, напротив, почти всегда переносят привычки общественной жизни в частную жизнь. У них в школьных играх можно встретить представление о присяжных, а в организации банкета — парламентские формы (1, с. 229 — 231).

О философском мышлении американцев

Я думаю, что во всем цивилизованном мире нет страны, где бы философии уделяли меньше внимания, чем в Соединенных Штатах.

Американцы не имеют своей собственной философской школы и очень мало интересуются теми школами, представители которых соперничают друг с другом в Европе; они едва ли знают их названия и имена.

Между тем вполне очевидно, что почти все жители Соединенных Штатов имеют сходные принципы мышления и управляют своей умственной деятельностью в соответствии с одними и теми же правилами; то есть, не дав себе труда установить эти правила, они обладают определенным, всеми признанным философским методом.

Отсутствие склонности к предустановленному порядку, умение избегать ярма привычек и зависимости от прописных истин касательно проблем семейной жизни, от классовых предрассудков, а до определенного предела и от предрассудков национальных; отношение к традициям лишь как к сведениям, а к реальным фактам не иначе, как к полезному уроку, помогающему делать что-либо иным образом и лучше; индивидуальная способность искать в самих себе единственный смысл всего сущего; стремление добиваться результатов, не сковывая себя разборчивостью в средствах их достижения, и умение видеть суть явлений, не обращая внимания на формы, — таковы основные черты, характеризующие то, что я называю философским методом американцев.

Если идти дальше и из этих различных черт выбрать одну основную, причем такую, которая могла бы обобщить почти все остальные особенности, я бы сказал, что умственная деятельность всякого американца большей частью определяется индивидуальными усилиями его разума.

Таким образом, Америка — это страна, где меньше всего изучают предписания Декарта, но лучше всего им следуют. Это не должно вызывать удивление. Американцы никогда не читают работ Декарта, потому что их общественное устройство не предрасполагает к занятиям спекулятивными исками, но они следуют этим правилам потому, что тот же тип общественного устройства естественным образом подготавливает головы людей к их восприятию.

В условиях постоянного движения, происходящего в недрах демократического общества, узы, связывающие поколения друг с другом, ослабляются или рвутся; каждый с легкостью забывает идеи, волновавшие его предков, да и вообще не слишком ими озабочен.

Люди, живущие в подобном обществе, не могут черпать свои убеждения из общего источника мнений того класса, к которому они принадлежат, ибо, можно сказать, здесь нет больше классов, а те, которые еще существуют, столь подвижны по составу, что не могут как таковые иметь реальную власть над отдельными своими представителями.

Что касается воздействия, которое могут оказывать умственные способности одного человека на разум другого, то оно, как правило, весьма ограниченно в стране, где граждане, ставшие более или менее равными, слишком тесно общаются друг с другом и, не видя в ком-либо из окружающих неоспоримых признаков величия и превосходства, постоянно возвращаются к своему собственному разумению как к наиболее очевидному и близкому источнику истины. И дело не в том, что они не доверяют какому-либо конкретному человеку, а в том, что они лишены склонности верить кому бы то ни было на слово.

Каждый, следовательно, наглухо замыкается в самом себе и с этой позиции пытается судить о мире.

Обыкновение отыскивать обоснования своих суждений лишь внутри себя приводит к образованию у американцев и других умственных навыков.

Видя, что им без всякой помощи удается решать все несложные проблемы практической жизни, они с легкостью приходят к умозаключению, что все на свете объяснимо и познаваемо.

Вследствие этого они с готовностью отрицают все то, чего не могут понять: отсюда их недоверие к необычному и почти непреодолимое отвращение к сверхъестественному.

Поскольку они привыкли доверять лишь своим собственным глазам, они любят очень отчетливо видеть занимающий их предмет; поэтому они очищают его, насколько это возможно, от его оболочки, отодвигают все то, что мешает к нему приблизиться, и убирают все то, что скрывает этот предмет от взора, дабы рассмотреть его как можно ближе при полном свете дня. Подобное умонастроение вскоре приводит их к пренебрежению формами, которые они начинают считать бесполезными и докучливыми завесами, скрывающими от них истину.

Таким образом, американцы, черпая свой философский метод в самих себе, не нуждаются в том, чтобы открывать его или заимствовать из книг. В значительной мере то же самое я мог бы сказать о процессах, протекавших в Европе.

Этот же метод формировался и обретал популярность в Европе постепенно — по мере того как социальные условия существования становились все более равными и различия между людьми все менее глубокими. Рассмотрим вкратце хронологию событий.

В XVI веке реформаторы подчинили суждению индивидуального разума некоторые из догм старой веры, но при этом все остальные догмы они продолжали охранять от свободного обсуждения. В XVII веке Бэкон в естественных науках и Декарт в собственно философии упразднили общепринятые формулы, уничтожили господство традиций и разрушили власть авторитетов.

Философы XVIII века, сделав, наконец, этот принцип всеобщим, считали необходимым, чтобы каждый человек самостоятельно анализировал содержание всех своих убеждений.

Кому не понятно, что Лютер, Декарт и Вольтер использовали один и тот же метод и что различия между ними сводились лишь к более или менее широкому толкованию возможностей его применения?

Каким образом вышло так, что реформаторы ограничились узким кругом религиозных идей? Почему Декарт, не желая применять свой метод расширительно, хотя он был вполне пригоден для этого, заявил, что самим для себя людям надлежит решать вопросы философского, но не политического содержания? Как получилось, что в XVIII веке на основе того же метода были сразу сделаны те общие выводы, которых Декарт и его предшественники либо не видели, либо отказывались замечать? И отчего, наконец, метод, о котором мы говорим, в эту эпоху внезапно выходит из академических стен, чтобы проникнуть в общественное сознание и стать общей нормой интеллектуальной жизни? И почему, став популярным во Франции, он был открыто заимствован или же негласно воспринят всеми народами Европы?

Рассматриваемый философский метод мог родиться в XVI веке, он мог быть уточнен и обобщен в XVII веке, но он не мог стать общепринятым ни в одно из этих двух столетий. Политические законы, состояние общества, умственные навыки, порождавшиеся его первоосновами, противостояли этому методу.

Он был открыт в эпоху, когда началось уравнивание состояний и взаимоуподобление людей. Получить всеобщее признание он смог только в те века, когда условия существования людей стало более или менее равными, а сами люди очень похожими друг на друга.

Философия XVIII века — это не просто французская, а демократическая философия. Именно данное обстоятельство объясняет легкость, с какой она была принята всей Европой, облик которой вследствие этого столь неузнаваемо изменился. Французы потрясли мир не потому лишь, что отказались от своих старых верований и убеждений, от древних устоев; это произошло потому, что они первыми стали обобщать, привлекая к нему всеобщее внимание, философский метод, с помощью которого можно было с легкостью нападать на все, что еще сохранялось в жизни от минувших эпох, и открывать дорогу всему новому.

Если меня спросят сейчас, отчего в наши дни французы более строго и настойчиво следуют этому методу, нежели американцы, дольше нас живущие в условиях свободы, я отвечу, что это частично было обусловлено двумя обстоятельствами, знать которые необходимо в первую очередь.

Именно религия дала жизнь английским колониям на американской земле: об этом обходимо помнить всегда. В Соединенных Штатах религия пронизывает все национальные обычаи, став неотделимой частью патриотических чувств, и именно это придает и необычайную силу.

Данное обстоятельство усугубляется и другим, не менее значительным фактором: в Америке религия, если можно так выразиться, сама себе определила свои собственные границы; религиозная жизнь там была столь независимой от политического устройства, то оказалось возможным без труда изменить старые законы, не расшатав при этом древних верований.

Таким образом христианство сохранило значительную власть над духовной жизнью американцев, и — это я хочу особенно подчеркнуть — оно господствует там не в качестве одной из философских систем, принятой по размышлении, но как религия, в которую верят не рассуждая.

В Соединенных Штатах имеется бесчисленное множество протестантских сект, сама же принадлежность страны к христианскому миру — установленный и неоспоримый факт, который никто не пытается ни опровергать, ни защищать.

Некритически приняв основные догмы христианского вероучения, американцы были вынуждены аналогичным образом признать великое множество моральных истин, вытекающих из этого учения или непосредственно с ним связанных. Это крайне ограничивает сферу применения индивидуального анализа, лишая человека права иметь собственные суждения по целому ряду чрезвычайно важных для него предметов.

Второе упомянутое мною обстоятельство заключается в следующем: общественное устройство Америки и ее конституция имеют демократический характер, но сами американцы демократической революции не знали. Они прибыли на эту землю почти такими же, какими мы видим их сейчас. Это очень важный момент.

Не бывает таких революций, которые не потрясали бы старых убеждений и верований, не ослабляли бы власть и не затемняли бы общих идей. Таким образом, всякая революция в большей или меньшей степени заставляет человека рассчитывать лишь на свои собственные силы и открывает перед мысленным взором каждого почти бездонную пустоту.

Когда условия, необходимые для равенства, создаются в процессе длительной борьбы междуразличными классами, составлявшими старое общество, зависть, ненависть и презрение к ближнему, спесь и чрезмерная самонадеянность вторгаются, так сказать, в человеческое сердце и господствуют в нем некоторое время. Вне зависимости от равенства это в значительной мере способствует разобщению людей, тому, что они перестают доверять суждениям друг друга и ищут свет истины только в самих себе.

В такое время каждый пытается обходиться собственными средствами и не искать общества других, испытывает гордость оттого, что все его мнения и убеждения своеобразны и что они принадлежат лишь ему одному. Никакие идеи, кроме соображений голого расчета, не связывают тогда людей, и может показаться, что человеческие суждения, не соединяясь друг с другом, представляют собой лишь своего рода интеллектуальною пыль, разносимую по всем углам и не способную собраться в одном месте и принять какую-либо форму.

Таким образом, независимость духа, свойственная равенству, никогда не бывает столь безграничной и не представляется столь чрезмерной, как в тот период, когда равенство только начинает устанавливаться, с великими муками закладывая свой собственный фундамент. Необходимо, следовательно, проявлять осторожность и не смешивать интеллектуальную свободу, которую способно дать равенство, с анархией, порождаемой революциями. Каждое из этих двух явлений следует рассмотреть в отдельности, дабы мы, глядя в будущее, не питали неоправданных надежд и не испытывали необоснованного страха.

Я убежден, что люди, живущие в новых общественных условиях, часто будут пользоваться правом собственного суждения, но я отнюдь не склонен верить в то, что они часто будут злоупотреблять им.

Мое убеждение опирается на всеобщую закономерность, свойственную любой демократической стране, благодаря которой свобода индивидуальной мысли в конечном счете должна ограничиваться определенными — подчас весьма узкими — рамками. Но об этом — в следующей главе (1, с. 319 — 322).

Об индивидуализме в демократических странах

Я показал, каким образом в века равенства каждый человек в самом себе обнаруживает источники своих убеждений; теперь мне хотелось бы показать, каким образом он направляет все свои чувства на свою собственную личность.

Слово «индивидуализм» появилось совсем недавно для выражения новой идеи. Наши отцы имели представление только об эгоизме.

Эгоизм — это страстная, чрезмерная любовь к самому себе, заставляющая человека относиться ко всему на свете лишь с точки зрения личных интересов и предпочитать себя всем остальным людям.

Индивидуализм — это взвешенное, спокойное чувство, побуждающее каждого гражданина изолировать себя от массы себе подобных и замыкаться в узком семейном и дружеском круге. Создав для себя, таким образом, маленькое общество, человек охотно перестает тревожиться обо всем обществе в целом.

Эгоизм порождается слепым инстинктом; индивидуализм скорее проистекает от ошибочности суждения, чем от испорченности чувства. Его причина кроется как в слабости разума, так и в пороках сердца.

Эгоизм иссушает зародыши всех человеческих добродетелей, тогда как индивидуализм поначалу поражает только ростки добродетелей общественного характера; однако с течением длительного времени он поражает и убивает и все остальные и в конечном счете сам превращается в эгоизм.

Эгоизм — это древний, как сам мир, порок. Он в равной мере свойствен любой форме общественного устройства.

Индивидуализм имеет собственно демократическое происхождение и угрожает тем, что будет усиливаться по мере выравнивания условий существования людей.

У аристократических народов семьи в течение столетий сохраняют свое положение и часто даже живут на одном и том же месте. Благодаря этому все поколения как бы сосуществуют одновременно, становятся, если так можно выразиться, современниками друг друга. Любой человек почти всегда знает и уважает своих предков; он думает о судьбе своих правнуков и любит их. Он с готовностью исполняет свой долг как по отношению к предшественникам, так и по отношению к наследникам, и ему часто приходится жертвовать личными удобствами во имя людей, которых уже нет или которых еще нет на свете.

Кроме того, аристократические институты заставляют каждого человека иметь тесные отношения с множеством своих сограждан.

Поскольку в аристократическом государстве классы четко отделены друг от друга и устойчивы, каждый класс в глазах своих представителей играет роль своего рода малой родины — понятия более конкретного и близкого, чем понятие отечества в целом.

Так как в аристократическом обществе положение каждого человека строго определено по отношению к тем, кто выше его и кто ниже, у всякого имеется некто, стоящий над ним, в чьем покровительстве он нуждается, и некто, находящийся ниже его самого, от кого он может потребовать сотрудничества.

Люди, живущие в аристократические века, следовательно, почти всегда самым тесным образом связаны с событиями и людьми, находящимися за пределами их частной жизни, и поэтому каждый из них часто предрасположен забывать о самом себе. Правда, в эти века общее понятие человека как такового не имеет определенного содержания и люди едва ли думают о том, чтобы посвятить свою жизнь всему человечеству, однако они часто жертвуют собой ради конкретных людей.

В демократические века, напротив, обязанности каждого индивидуума перед всем человечеством осознаются значительно яснее, но служение конкретному человеку встречается много реже: чувства, влекущие людей друг к другу, становятся более всеобъемлющими и узы, связующие их, не столь крепки.

У демократических народов новые семейства беспрестанно появляются из небытия, а прежние беспрестанно исчезают, и положение всех живущих постоянно изменяется; связующая нить времен ежеминутно рвется, и следы, оставляемые предшествующими поколениями, стираются. Люди легко забывают тех, кто жил до них, и никто не думает о тех, кто будет жить после них. Их интересуют только современники.

По мере того как каждое сословие сближается и смешивается с остальными, люди, принадлежащие к одному и тому же классу, становятся равнодушными и чужими друг другу. Аристократическое устройство представляло собой цепь, связывавшую между собой по восходящей крестьянина и короля; демократия разбивает эту цепь и рассыпает ее звенья по отдельности.

Чем более уравниваются социальные условия существования, тем больше встречается в обществе людей, которые, не имея достаточно богатства или власти, чтобы оказывать значительное влияние на определенную часть себе подобных, тем не менее приобрели или сохранили достаточный запас знаний и материальных средств, чтобы ни от кого не зависеть. Такие люди никому ничего не должны и ничего ни от кого не ждут; они привыкли всегда думать самостоятельно о самих себе и склонны полагать, будто их судьба полностью находится в их собственных руках.

Таким образом, демократия не только заставляет каждого человека забывать своих предков, но отгоняет мысли о потомках и отгораживает его от современников; она постоянно принуждает его думать лишь о самом себе, угрожая в конечном счете заточить его в уединенную пустоту собственного сердца (1, с. 373 — 375).

В чем причина того, что в конце демократической революции индивидуализм проявляется значительно сильнее, чем в любую другую эпоху

Как раз в тот момент, когда демократическое общество завершает свое формирование на обломках аристократии, эта самая изолированность людей друг от друга и порождаемый ею эгоизм особенно изумляют наблюдательные взоры.

Такое общество не просто состоит из большого количества независимых граждан, их число ежедневно пополняется за счет людей, лишь недавно обретших свободу и опьяненных своей новой властью. Этим последним свойственна самонадеянная вера в свои силы, и они, полагая, что отныне им уже никогда не понадобится помощь окружающих, без стеснения демонстрируют свое желание думать только о самих себе.

Аристократия обычно не уступает своих прав без длительной борьбы, во время которой между различными классами вспыхивает огонь непримиримой ненависти. Такие чувства сохраняются и после победы, и их проявления можно наблюдать в обстановке последующей демократической сумятицы.

Те из граждан, которые согласно уничтоженной иерархии были в числе первых, не могут сразу же забыть о своем прежнем величии; в течение долгого времени они чувствуют себя чужими в новом обществе. Всех людей, объявленных им ровней, они считают угнетателями, судьба которых не может вызывать у них сочувствия; они потеряли из виду своих бывших собратьев по классу и не чувствуют себя более связанными с ними общими интересами; каждый из них, удалившись от дел, считает, что ему, стало быть, не остается ничего другого, кроме как заниматься собой. Напротив, те, кто в прежние времена занимал нижние ступени социальной лестницы и кого революция вдруг подняла до среднего уровня, не могут пользоваться своей недавно обретенной свободой без чувства тайного беспокойства; когда они случайно встречаются с кем-нибудь из своих бывших господ, они бросают на него взгляды, полные торжества и страха, и избегают общения.

Следовательно, как правило, именно в период зарождения демократического общества граждане проявляют особую склонность к разобщенности.

Демократия не побуждает людей сближаться с себе подобными, а демократические революции заставляют их сторониться друг друга и увековечивают в недрах самого равенства чувство ненависти, порожденное неравенством.

У американцев имеется то огромное преимущество, что они достигли демократии, не испытав демократических революций, и что они не добивались равенства, а были равными с рождения (1, с. 375).

Каким образом у американцев страсть к материальным благам сочетается с любовью к свободе и вниманием к общественным делам

Если демократическое государство превращается в абсолютную монархию, активность его граждан, направлявшаяся прежде на общественные и личные дела, внезапно концентрируется на последних, что довольно быстро приводит его к материальному процветанию; однако вскоре это движение замедляется и производство перестает развиваться.

Я не знаю, можно ли привести хоть один пример развитого в промышленном и торговом отношении государства, начиная с Тира и заканчивая Флоренцией и Англией, народ которого не был бы свободен. Таким образом, между этими двумя явлениями — свободой и промышленностью — существуют тесная взаимосвязь и прямая зависимость.

Это в целом справедливо для всех наций, но в особенности — для наций демократических.

Я уже отмечал выше, что люди, живущие в века равенства, постоянно испытывают потребность объединяться, дабы приобретать все те блага, которыми они страстно стремятся обладать. Кроме того, я показал, насколько политическая свобода способствует популяризации, а также совершенствованию у них навыков по созданию объединений и ассоциаций. Поэтому в такие века свобода чрезвычайно благоприятствует производству материальных благ и общественному процветанию. И напротив, вполне понятно, что деспотизм для них особо вреден и пагубен.

В демократические века абсолютная власть по сути своей не бывает жестокой или дикой, но лишь мелочно-въедливой и придирчивой. Такого рода деспотизм, хотя он и не топчет людей, тем не менее открыто противостоит свойственному им коммерческому духу и предпринимательской жилке.

Следовательно, люди, живущие в века демократии, нуждаются в свободе, она необходима им для того, чтобы без особых трудностей получать те материальные блага и удовольствия, которые они беспрестанно вожделеют.

И все-таки иногда случается, что все та же чрезмерная тяга к удовольствиям заставляет их подчиниться первому объявившемуся повелителю. В такой ситуации жажда благополучия подрывает свои собственные основы, и люди, не осознавая этого, удаляются от предмета своих вожделений. Действительно, в жизни демократических народов иногда наступают очень опасные периоды.

Когда стремление к материальным благам у одного из этих народов опережает развитие образования и свобод, наступает момент, в который люди как бы выходят из себя, захваченные созерцанием тех новых благ, которые они готовы заполучить. Занятые исключительно заботами о своем собственном благосостоянии, они перестают понимать, что процветание каждого из них тесно связано с благополучием всех. Нет никакой необходимости отнимать у таких граждан принадлежащие им права — они сами добровольно отказываются от них. Исполнение своего гражданского долга кажется им несносной помехой, отвлекающей их от своего дела. Идет ли речь о выборе их представителей, об оказании властям поддержки, о совместном обсуждении общих вопросов, у них никогда нет на это времени: они не станут тратить свое столь драгоценное время на бесполезную работу. Это — игры бездельников, которые не приличествуют солидным людям, занятым серьезными, жизненно важными делами. Подобные люди верят, что следуют философскому учению о реальных интересах, хотя понимают это учение весьма примитивно, и, чтобы лучше следить за тем, что они называют «своим делом», они пренебрегают своей главной обязанностью — умением держать себя в руках. Если труженики не желают думать об общественных делах, а класса, который мог бы взять на себя заботу о них, дабы заполнить свой досуг, более не существует, место правительства оказывается как бы пустым.

Если в такой момент какой-либо честолюбец захочет получить власть, он обнаружит, что путь открыт для любой узурпации.

Проявляй он в течение некоторого времени заботу о материальном процветании граждан — и ему с легкостью простят пренебрежение всем остальным. Пусть в первую очередь гарантирует полный порядок. Люди, испытывающие склонность к материальным благам, как правило, замечают, что любые проявления освободительного движения угрожают материальному благосостоянию, прежде чем понимают, каким образом свобода способствует процветанию, и при малейших слухах о том, что общественные страсти начинают накаляться, мешая им наслаждаться мелкими радостями их частной жизни, они пробуждаются и испытывают беспокойство; переживаемый ими в течение долгого времени страх перед анархией постоянно держит их в состоянии напряженного ожидания и готовности шарахаться прочь от свободы при первых же беспорядках.

Я совершенно согласен с утверждением о том, что общественное спокойствие — великое благо, но я не желаю меж тем забывать и о том, что народы приходили к тирании именно путем установления образцового общественного порядка. Из этого, разумеется, не следует, что народы должны презирать общественный покой, но они не должны удовлетворяться этим. Нация, не требующая от своего правительства ничего, кроме поддержания порядка, в глубине души уже поражена рабством; она порабощена своим благополучием, и всегда может появиться человек, способный заковать ее в цепи. Деспотизм группировок не менее опасен, чем тирания отдельного человека. Когда большинству граждан хочется заниматься только своими личными делами, даже самые малочисленные партии не должны отчаиваться, ибо и у них имеется шанс взять управление общественными делами в свои руки.

В этих случаях на огромной сцене мира, как и на подмостках наших театров, нередко можно наблюдать игру нескольких человек, изображающих собой многолюдные толпы. Лишь эти немногие люди говорят от имени отсутствующих или же равнодушных масс; лишь они действуют в обстановке всеобщей неподвижности; подчиняясь собственному капризу, они управляют всеми делами; они изменяют законы и по своей прихоти издеваются над нравственностью. Поражаешься тому, как великий народ может оказаться в руках малого круга недостойных людей.

Вплоть до настоящего времени американцам удавалось счастливо миновать все отмеченные мною рифы, и за это они воистину заслуживают восхищения.

На земле, быть может, нет другой страны, где встречалось бы еще меньше бездельников, чем в Америке, и где все те, кто работает, были бы в большей степени воодушевлены поисками материального вознаграждения. Однако, несмотря на то что тяга американцев к физическим наслаждениям очень сильна, это по крайней мере не слепая страсть, и разум управляет ею, не будучи в состоянии ослабить ее.

Всякий американец бывает поглощен своими личными интересами до такой степени, словно на свете нет никого, кроме него самого, а спустя мгновение он уже настолько занят общественными делами, будто совершенно забыл о собственных. Иногда он кажется одержимым самой эгоистической алчностью, а иногда — самым пламенным патриотизмом. Но человеческое сердце не способно разрываться подобным образом. Жители Соединенных Штатов поочередно обнаруживают столь сильные и столь сходные между собою чувства — страстную любовь к своему благосостоянию и к личной свободе, — что следует уверовать в возможность сочетания и объединения этих чувств в каком-либо уголке их души. Фактически американцы видят в своей свободе самое мощное средство достижения благосостояния и самую надежную гарантию собственного процветания. Они любят одно ради другого. Поэтому им и в голову не приходит мысль о том, что вмешиваться в общественные дела не их дело; напротив, они уверены в том, что их главная задача состоит в формировании и поддержке такого правительства, которое позволяет им приобретать столь желанные для них блага и которое не запрещает мирно наслаждаться уже приобретенными (1, с. 396 — 397).

Примечания


1. К их числу относится и закон о субституциях; этот закон, по правде сказать, хотя и препятствует собственнику распоряжаться своим имуществом при жизни, но одновременно обязывает владельца сохранять его только лишь для того, чтобы оно без ущерба перешло к наследнику. Основной целью закона о субституциях все-таки является распределение имущества после смерти владельца, остальное же есть лишь средство для достижения данной цели.
2. Я не хочу сказать, что мелкий землевладелец качественнее возделывает почву, но он делает это старательнее и с большим усердием, компенсируя своим трудом нехватку умения в обработке земли.
3. Я частично объехал границу Соединенных Штатов на открытой повозке, которую называют почтовой. Мы быстро ехали даем и ночью по едва заметным дорогам среди нескончаемых зеленых лесов. Когда становилось совсем темно, мой проводник зажигал ветки лиственницы, и мы продолжали путь при их свете. Время от времени мы проезжали мимо хижин, стоявших в лесу, это были почтовые станции. Почтарь кидал к дверям этих домишек огромные свертки писем, и мы ехали дальше галопом. Жители округи сами должны были приходить за своей корреспонденцией.
4. В 1832 году каждый житель Мичигана заплатил за почтовые отправления 1 франк 22 сантима, а каждый житель Флориды 1 франк 5 сантимов (см.: Национальный календарь, 1833, с. 244). В том же году каждый житель Северного департамента заплатил за то же самое государству 1 франк 4 сантима (см.: Генеральный отчет управления финансов, 1833, с. 623). Но надо учитывать, что в Мичигане в это время проживало лишь семь жителей на квадратный лье, а во Флориде — пять, там было менее распространено школьное образование, и деловая жизнь была менее активной, чем в большинства других штатов Союза. Северный же департамент Франции, в котором насчитывается 3400 жителей на квадратный лье, представляет собой одну из самых просвещенных и промышленно развитых частей страны.

Источник


1. А. Токвиль. О демократии в Америке. — М., 1992. — 560 с.
2. Арон Р. Этапы развития социологической мысли / Общ. ред. и предисл. П.С. Гуревича. — М.: Издательская группа «Прогресс», 1992. — 608 с.


 


Hosted by uCoz