Либерализм и тоталитаризм
Хрестоматия
«Юридическая личность у нас, можно сказать, едва народилась и продолжает и теперь поражать своею пассивностью, отсутствием почина и грубейшим, полудиким реализмом»
Чичерин — Кавелин в XIX веке образовали одну звездную систему, а точнее, двойную звезду; Чичерин — главное светило, Кавелин — его спутник, но оба достаточно ярко светили. Поскольку Кавелина больше интересовала история, этика и психология, но не метафизика, в книге Н.О. Лосского «Истории русской философии» о нем сказано мало, буквально следующее:
“Константин Дмитриевич Кавелин (1818 – 1885) вдохновлялся возвышенными идеалами. Однако, как и Михайловский, он не смог их обосновать теоретически. Кавелин был ученым, знатоком русской истории, юристом, публицистом и философом.
Находясь на государственной службе, он отказывался от всех почетных званий и орденов. В юности Кавелин увлекался философией Гегеля. Но, занявшись изысканиями в области истории, он высоко оценил научный метод и вплотную подошел к позитивизму. В своих философских работах Кавелин не занимался метафизикой. Им написаны две философские работы: «Проблемы психологии» (1872) и «Проблемы этики» (1885).
Выступая как против материализма, так и против метафизического идеализма, Кавелин сделал попытку доказать относительную самостоятельность умственной жизни. Сознание и мышление, говорил он, создают идеальный мир, выводят человека из «тесного круга индивидуальности» и поднимают его «до степени общего, коллективного продукта умственной деятельности людей. Свобода мыслей и действий является органическим свойством человеческой натуры» [Собр. соч. Т. III, с. 934.]. Он считал, что попытки объяснить свободу воли до сих пор были неудовлетворительными. Он не создал какой-либо теории связи материальной природы с психическими явлениями. Сеченов, материалист и физиолог, написал в ответ пространную статью «Кому и как разрабатывать психологию». Эта статья содержала сокрушительную критику кавелинских «Проблем психологии».
Сеченов пришел к выводу, что все научные исследования основываются на анализе фактов. Однако, указывал он, психика должна быть исключена из сферы научного анализа, который применим только к физиологическим процессам, лежащим в основе психических явлений. Отсюда следует, что психология должна быть областью деятельности физиологов, а не психологов. Кавелин выступил с пространным ответом на эту статью Сеченова. Их диспут был опубликован в «Вестнике Европы» в 1872 –1874 гг.
Славянофил Ю.Ф. Самарин подверг тщательной критике работу Кавелина «Проблемы психологии» с точки зрения, прямо противоположной точке зрения Сеченова. Он указал, что Кавелин не смог доказать относительную самостоятельность духовной жизни и сделал множество уступок материализму своим преувеличением значения физических процессов для деятельности разума.” (с. 95 – 96).
Хочется, чтобы о нем было сказано больше. В сборнике «Либерализм в России» его охарактеризовали как «умеренного либерала». Если Чичерина считать «радикальным либералом», то Кавелина, пожалуй, можно назвать «умеренным»; хотя, что означают эти слова в приложении к «свободолюбию», трудно ответить. Тем не менее, автора этой характеристики, В.И. Приленского, прочесть интересно:
“Кавелин очень много занимался проблематикой правовых юридических отношений в старой Руси. Здесь им сделано немало. Во многом благодаря его исследованиям было прояснено место и значение личности в русском государственном строе. И все же взгляд этот был в основном историческим. В отличие от Чичерина, создавшего свою "Философию права" и разрабатывавшего перед тем эту тематику на протяжении многих лет ("О народном представительстве", трехтомный "Курс государственной науки", пятитомная "История политических учений", двухтомный труд "Собственность и государство", а также целый ряд отдельных статей), Кавелин, кроме упоминавшихся исторических разысканий, а также работ, посвященных текущей политике, не оставил после себя фундаментального философско-правового исследования. Его интересы больше склонялись к тому, что несколько выше было названо практической стороной либерализма. Этот факт, впрочем, повлиял и на те конкретные формулировки его либеральной позиции, о чем речь несколько ниже. Я хочу, чтобы меня правильно поняли. Наследие Кавелина не только в практическом, но и в теоретическом плане составляет славную страницу в истории русского либерализма. Но он не стал его классиком: эта роль по праву принадлежит Чичерину.
Политическая платформа Кавелина — это умеренный либерализм. Такой вывод обосновывается всей его теоретической и практической деятельностью. И все же чрезвычайно любопытно посмотреть на то, как сам Кавелин определял свое политическое лицо. В дневнике 1857 г. он приводит выдержку из своего разговора с императрицей Марией Александровной: "Да, я был большим либералом, будучи студентом, и через мою голову прошли самые крайние теории; будучи профессором, я тоже был большим либералом, хотя не таким именно, каким меня почитают. В политический либерализм я не вдавался, а был искренним, ревностным социалистом. Спешу прибавить, что в ошибочности социальных теорий я убедился теперь, но остаюсь и теперь убежденным, что эти теории правильно указывали на болезни обществ человеческих, и правительства, приступая к реформам, по необходимости, неизбежно, будут разрешать задачи, поставленные социализмом" (Собр. соч. Т. 2, с. 1177). Кавелин добавляет к этому и то, что его можно считать либералом и потому, что все его друзья тоже были либералами — Грановский, Белинский, Герцен. Необходимо лишь заметить, что в то время под либералом понимался любой человек, оппозиционно настроенный по отношению к существующему порядку. Понятие "либерал" охватывало собою целый спектр часто резко отличающихся Друг от друга вариантов отношения к окружающей действительности и путей дальнейшего общественного развития: от ниспровержения существующего строя и его радикальной перестройки до вполне умеренных, реформистских настроений. Несомненно, что Кавелин разделял именно последние.
В работе "Злобы дня" (1984 г.) Кавелин представил очерк развития общественной мысли в России со времен знаменитых споров западников и славянофилов до середины 80-х гг. Его отдельные высказывания и оценки, данные им в этом кратком обзоре, могут более ясно показать политические симпатии и ориентации автора. Идеалы и западников, и славянофилов, при всем их различении, были для Кавелина одинаково чисты, возвышенны и безукоризненны. Сама борьба западников со славянофилами во многом способствовала тому, что "наше народное самосознание" сделало заметный шаг вперед. На развалинах этих двух течений, по словам Кавелина, появляется новое направление — народники, которые унаследовали от славянофилов "горячую веру в творческие силы русского народа, не зараженного европейскими влияниями", а от западников — "идеалы передовых европейских мыслителей" в сфере социальной и экономической.
Чрезвычайно важной чертой мировоззрения Кавелина является зашита им, как бы мы сказали сегодня, плюрализма в общественном сознании. Он прямо утверждает: "Мне кажется, что нельзя ни теоретически, ни практически относиться только отрицательно к какому бы то ни было миросозерцанию" (Т. 3, с. 1171). Конкретных примеров этого в его работах можно найти много: достаточно вспомнить его оценки славянофильства, западничества, народников, социализма. Общечеловеческие истины могут быть раскрыты, по мнению Кавелина, только при наличии широкого спектра мнений, в спорах и полемике между различными направлениями человеческой мысли.
Выделим, пожалуй, самую отличительную, самую заветную для Кавелина идею о необходимости для русского общества укоренения в нем чувств законности и справедливости, что находится в тесной связи с его упованиями на развитие личностного, индивидуального начала в отечественной общественной жизни: "Мы, русские — пишет Кавелин, — добрейшие люди в мире; сердце наше исполнено милосердия, сострадания, великодушия и незлобия; мы охотно прощаем обиды и помогаем ближним; из сердечной доброты мы легко отказываемся от своих прав и даже от своих выгод. Но чувство законности и справедливости, к сожалению, развито в нас чрезвычайно слабо, так слабо, что иной раз думается, не лишены ли мы вовсе органа, производящего в людях эти добродетели" (Т. 4, с. 918 — 919). Основное, магистральное направление общественного развития в России должно, таким образом, по глубокому убеждению Кавелина, пролегать на путях воспитания и все более глубокой проникновения и укоренения в массах общества идей законности и справедливости, т.е. вести к осознанию необходимости полного воцарения правильного гражданского и юридического быта, достойного человека, личности. А это в конечном счете и составляет основание либерального мировоззрения Кавелина.
Кавелиным не была разработана специально философско-правовая тематика, да он к этому и не стремился. И все же именно его с полным правом можно назвать одним из первых русских либералов. Одним из самых главных пунктов, позволяющих квалифицировать Кавелина как либерала, является его вполне осознанное понимание необходимости установления правовых отношений в обществе. Его апелляция к свободной, творческой личности идут рука об руку с требованиями предоставления этой личности возможностей для своего развития, что, по его мнению, может быть осуществлено только лишь, в правовом обществе.” (1, с.201 - 204).
“Уверенность в жизненности и необходимости для России монархического начала разделял и Кавелин, считая, что "несомненные залог мирных успехов в России есть твердая вера народа в царя" (Т. 2, с. 54). В отличие от Чичерина Кавелин не только не был сторонником конституционной монархии, но даже полностью отвергал какую-либо пользу от конституции в России. Его аргументация заключалась в следующем. Конституция в Европе, как она выработалась в процессе исторического развития, представляет собой договор между народом (а под ним он понимает в данном случае высшие сословия, как выразителей воли всего народа) и правителем. Показывая действие внутреннего механизма конституции, он пишет: "...Конституционная теория, выставляющая на первый план равновесие властей, распределенных между государем и народом, в действительности только возводит в принцип момент борьбы, или начало перехода власти от государя к высшим сословиям. Прочность конституционных учреждений покоится, на самом деле, на единстве власти, сосредоточенной или в руках правительствующего слоя общества или в руках действительно правительствующего государя" (Т. 2, с. 934). Таким образом, это не "равновесие", а "момент борьбы" и прочность конституции зависит от степени власти того или иного субъекта управления. Поскольку в русском обществе нет противоборства (по версии Кавелина) между государем и высшими слоями, то, следовательно, здесь не нужна и конституция. Такова логика Кавелина. Более того, по его мнению, конституция даже вредна: "Сама по себе, помимо условий, лежащих в строе народа и во взаимных отношениях различных его слоев, конституция ничего не дает и ничего не обеспечивает; она без этих условий — ничто, но ничто вредное, потому что обманывает внешним видом политических гарантий, вводит в заблуждение наивных людей" (Т. 3, с. 894). Какие же политические формы приемлемы для России? Оценивая настоящее России, Кавелин характеризует его как "самодержавную анархию". В этом определении выразилось все его недовольство существующим порядком вещей, в особенности же засильем централизованной бюрократии, которая нигде не находит ни малейшего сопротивления (в этом и заключается, по его мнению, "анархичность" бюрократического управления). Каков же выход, какая политическая форма управления должна прийти на смену существующей? "Самодержавная республика"! В это неудобоваримое понятие Кавелин вкладывает свой особый смысл: единство интересов государя, высших слоев общества, ведущих его вперед по пути прогресса, и основной массы населения, представленной крестьянством...
Консервативный элемент имманентно был присущ и либеральным взглядам Кавелина. Но в отличие от Чичерина он не анализировал специально этот вопрос. Зато у Кавелина можно найти очень интересные и неординарные рассуждения по поводу консерватизма. Он выделяет два значения понятия "консерватизм" и на этой основе делает свои, далеко идущие, выводы: "Существенная разница, — пишет Кавелин, — между консерватизмом — в том смысле, какой мы ему придаем, и в том смысле, какой ему приписывается у нас весьма часто — заключается в том, что в последнем он опирается на какой-нибудь идеал, начало, и во имя их отстаивает и охраняет существующее; консерватизм же, как принцип, стоит за существующее не во имя какого-нибудь идеала или начала, а потому только, что нет ввиду лучшего, или не выяснилось, как к нему перейти. Не будучи доктриной, консерватизм — великая сила, с которой на каждом шагу приходится считаться. У нас публика и народ — величайшие, неумолимые консерваторы" (Т. 3, с. 1037). Великая сила, о которой говорит Кавелин, заключается в том, что "отрицательная" сторона консерватизма, будучи направленной на зарождающееся новое, как бы "высвечивает" это новое, способствуя тем самым его "выяснению и вызреванию до степени неотразимой и неотложной потребности", потребности, которая становится очевидной для всех, по крайней мере для большинства. Интересно, что в то время как Чичерин акцентирует внимание на охранительной и укрепляющей роли консерватизма, Кавелин, проделывая немыслимую хирургическую операцию, выделяет в консерватизме некую "отрицательную" сторону и направляет ее как прожектор на нечто "новое", которое тем самым не только лучше уясняется, но и начинает восприниматься как "потребность". Но как бы там ни было, а на основании всего сказанного достаточно очевидно, что в ранней русской либеральной мысли консервативные начала не только являются органичной составной частью собственно либеральной теории (что характерно для многих подобных концепций и что, в конце концов, является одним из существенных признаков либерализма вообще), но выдвигаются на одно из самых главных мест в этой теории.” (1, с. 352 — 354).
Кавелин преподавал начало правовых наук Наследнику Его Императорского Высочества. В этой связи уместно процитировать несколько абзцев из воспоминаний С.С. Татищева о «Детстве и юности Великого Князя Александра Александровича».
«Между тем Кавелин, променяв службу в канцелярии Комитета министров на кафедру гражданского права в Петербургском университете, вступил в отправление своих обязанностей преподавателя Наследника и 17 сентября прочитал ему вступительную лекцию.
Насколько он в своем курсе основных начал права намеревался выйти далеко за пределы этой науки и заняться вообще умственным развитием своего царственного ученика в обширнейшем значении этого слова, можно заключить из нижеследующей начертанной им программы, обнимающей не только вопросы права, но и философии истории в связи с практическою политикою как с искусством управлять государством, его внутренними и внешними отношениями.
«Курс правоведения, предназначенный для Его Императорского Высочества Наследника еще в нежном его возрасте, — писал он, — не может и не должен походить на обыкновенный юридический университетский курс. В четырнадцать и пятнадцать лет, когда воображение и простота сердца преобладают над рассудком, строгая наука с ее сухими правилами, построениями, отвлеченностями и выводами недоступна и произвела бы вместо знания вредное по своим последствиям отвращение к предмету. Поэтому для Наследника Престола обыкновенному юридическому курсу необходимо предпослать курс правоведения приготовительный. Прежде всего надобно обратить внимание и настроить мысль высокого слушателя на те немногие, общие, всеми бесспорно признаваемые начала и истины, на которых стоит человеческое общежитие и зиждется государственный и гражданский порядок. Таковы: прирожденное в человеке расположение к добру и правде; справедливость, нелицеприятный суд; обязательность заключаемых договоров как в частном быту, так и между народами, и т. п. Ему должно показать осязательным образом, живыми примерами, почерпнутыми из окружающего и истории, что эти начала и истины не в книгах только написаны, а ежеминутно, на каждом шагу обнаруживаются в практической жизни и без них человеческого общества нельзя себе и представить. В то же время разбором этих примеров должно возбуждать в слушателе глубокое сочувствие к достойным лицам и доблестным поступкам, возвышать его до созерцания нравственной красоты и наслаждения. Усвоив сначала, таким образом, молодому уму немногие основные юридические истины, расположив его вникать в них сперва с любопытством, а потом с любовью, можно уже будет без опасения перейти к изложению полного курса правоведения по началам строгой науки, потому что оно, в сущности, есть только ближайшее применение и подробное развитие тех же общих начал, которые уже будут усвоены умом и сердцем слушателя в приготовительном курсе».
Кавелин приводил и другую весьма важную причину, побуждавшую его придать именно такое направление урокам Наследника.
«Будущему обладателю миллионов молодого в истории народа, — говорит он, — каков народ русский, более чем всякому другому европейскому монарху прежде и больше всего необходимо носить в своем уме и сердце те вечные непреложные начала правды, без которых человеческое общество впало бы в безначалие и хаос, ибо во всяком другом европейском государстве есть много юристов теоретиков и практиков, много публицистов, которые на всякий вопрос из области политики и права могут тотчас же дать совершенно точный, ясный и удовлетворительный ответ; в России же, по самому ее политическому уставу, а еще более по недавности нашего образования, Государь в очень многих случаях вынужден, напротив, в самом себе искать разрешения важнейших вопросов законодательства, права и администрации. Вследствие этого предварительный курс правоведения должен быть для Наследника Российского Престола не столько источником знаний, которые приобретутся им впоследствии, сколько воспитать в нем чувство строгой справедливости и беспристрастия, приучить его к самообладанию, внушить крайнюю осторожность в приговорах и решениях и вообще в изъявлениях своей воли, которая будет законом для миллионов людей; убедить в необходимости воздерживаться и от чрезмерной строгости, и от излишней чувствительности в делах законодательства, суда и управления — двух крайностей, равно опасных для государей и в которые неограниченные монархи по положению своему могут впадать легче, чем правители, ограниченные конституциями».
«Приготовительный курс правоведения, — развивает далее Кавелин мысль свою, — должен воспитать в Наследнике Престола убеждение, что государство, к владычествованию над которым его предназначило Провидение, имеет свои потребности, живет, подобно человеку и природе, по своим непреложным законам, которые не могут быть нарушены и заменены произвольными желаниями и мерами без вреда как для государства, так и для самой верховной власти; наконец, что надобно глубоко вникать в законы, по которым живет государство, в его потребности и нужды, надобно по возможности освободиться от всяких предубеждений и пристрастий, чтоб быть мудрым и великим государем и царствовать для счастия своих подданных.
Все эти правила внедряются сами собой в юную, открытую для всех благородных чувствований душу, когда приготовительный курс правоведения успеет утвердить в уме Государя Наследника убеждение, что начала, на которых основаны человеческие общества, не могут быть ни произвольно вводимы, ни произвольно отменяемы или уничтожаемы; что они составляют условия жизни государств и человеческого общежития; что вдруг нельзя ни создать добра, ни уничтожить зла и что верховной власти, как опытному воспитателю или врачу, предстоит многотрудная, но вместе и высокая задача направлять все эти начала к общей благой цели и тем способствовать развитию в человеке и обществе добра и правды, отложив напрасное мечтание искоренить дурные и печальные стороны человечества и общественной жизни и стараясь лишь умерять их и сделать как можно менее вредными в общей экономии общежития, ибо точно так же и природа не допускает насилий, но покоряется лишь воле того, кто, глубоко уразумев ее законы, действует на нее сообразно с ними».
Затем Кавелин перечисляет главные начала, положенные им в основание своего курса, дает более или менее точное юридическое определение понятий о воле, совести и разуме как об отличительных чертах нравственной природы человека, о справедливости как основном общественном законе и об истекающих из нее правах и обязанностях, о назначении законов, суда, наказания и верховной власти, о разных видах общежития, семействе, обществе, государстве, международном союзе государств и народов.
«Каждое из этих положений, — так заключает профессор программу своего курса, — должно быть развиваемо в уроках подробно, применяясь к изложенной выше цели приготовительного курса правоведения и к возрасту его Высочества Наследника. Все носящее печать школьной рутины и педантизма, все ученые термины, могущие смутить слушателя своею новизною, неизвестностью и мнимою трудностью для уразумения, должны быть по возможности устранены из курса, дабы не отнять у Его Высочества охоты к предмету и доверия к своим силам. Каждый предмет должен быть изложен совершенно просто, как можно ближе и доступнее юношеским понятиям, и для облегчения слушателя, для устранения утомительного однообразия объяснен многочисленными примерами и применениями, взятыми из ежедневной жизни, истории и законодательства, преимущественно русского, биографий знаменитых мужей древнего и нового мира, судебных решений и случаев и т. д. Затем, когда предмет совершенно уяснен, должно быть указано нравственное приноровление каждого правила, каждой истины, что всего сильнее действует на молодой ум и облегчает их усвоение. Соответственно с этим преподавание должно быть не исключительно дидактическое, а вместе разговорное, в виде беседы, допускающее и даже вызывающее замечания, размышления и возражения, чтобы предметы преподавания ложились в уме и сердце воспитанника незаметно, но правильно и твердо».
Из самого слога этой программы с условными выражениями, установленными придворным этикетом для обозначения Высочайших Особ, видно, что профессор писал ее для Императрицы; но едва ли была она доведена до сведения Государя». (3, с. 153 – 156).
Для знакомства с творчеством самого К.Д. Кавелина возьмем его наиболее известную работу —
Наш умственный строй
Наш теперешний умственный строй, если в него хорошенько вдуматься, едва ли не беспримерное явление в истории; верно то, что ни одно из современных европейских обществ не представляет ничего подобного.
Прислушайтесь к толкам мыслящих и просвещенных людей всевозможных направлений и оттенков, — и везде услышите одну и ту же жалобу: мало у нас производительности, слишком мало труда, энергии, выдержки. В уме, талантах, способностях — нет недостатка, но они пропадают даром, вырождаются в пустоцвет. Куда ни обратиться, во всем сильно чувствуется недостаток осмысленного и капитализированного труда. Оттого малейшее, ничтожнейшее дело тормозится у нас громадными препятствиями, превышающими силы одного человека. Наталкиваясь на них на каждом шагу, всякий побьется-побьется да и сложит руки и ничего не делает.
Несогласные ни в чем, мы все совершенно согласны в этих сетованиях и расходимся только в объяснении, отчего это у нас так? Одни, большинство, сваливают вину на внешние обстоятельства, другие — на нашу будто бы прирожденную вялость и дряблость, причины которой ищут в этнографических, географических, климатических и тому подобных условиях.
Допустим, что эти объяснения более или менее справедливы. Что ж из этого? Должно быть, на них нельзя успокоиться, когда жалобы не только не прекращаются, а, напротив, из года в год усиливаются. Нам, волей-неволей, поставлена задача, которая настойчиво напрашивается на решение и которой, видно, нельзя обойти рассуждениями, положим, очень убедительными, о том, откуда она взялась и почему решить ее невозможно. Объяснения, очевидно, не исчерпывают предмета; да они и не могут его исчерпать. Нам нужно дело, труд, работа, то, что возможно, то, что должно быть, а наши рассуждения обнимают только то, что было и есть. Удовлетворить нашим требованиям может только дело, а не умствования. И у нас наступает, если уже не наступил, один из тех фазисов развития, когда мыслящее отношение к действительности, к себе и окружающему стремится перейти в деятельное, творческое. На смене этих фазисов одного другим вертится вся жизнь и отдельных лиц, и человеческих обществ. Работа всегда перерывается остановкой, чтоб подумать о том, что сделано и как вперед вести дело; а потом опять начинается работа.
Если наши жалобы не пустые фразы, не праздные слова, а выражение продуманной и прочувствованной потребности, то такому нашему расположению и настроению должны бы, кажется, отвечать наши убеждения и взгляды. Когда человек говорит, что вокруг него мало работают, что он и сам хотел бы потрудиться, но ему мешают разные обстоятельства, надо предполагать, что он считает себя и других способными к деятельности; другими словами, что он допускает не только возможность, но и действительное существование тех условий, без которых она не мыслима. Но на деле оказывается противное. Взгляды, между которыми делятся образованные слои нашего общества на группы, отрицают, прямо или косвенно, самые условия деятельности. Как это ни странным покажется, но это так. В вопиющем противоречии убеждений и стремлений, дела и его предпосылок, и заключается та наша удивительная особенность, которой нет подобной в целом мире. Насущные потребности и здравый смысл толкают нас на труд, на работу, а взгляды, теории отвергают самые основы труда, доказывая, по всем правилам искусства, их несостоятельность и невозможность.
Настроения, господствующие в нашем образованном обществе, колеблются между двумя миросозерцаниями, которые и определяют наши теоретические воззрения. По одному из них — условиями материального мира определяются явления мира духовного. Как первый, так и последний одинаково подчинены закону роковой связи условий и их неизбежных последствий. Этим самостоятельная и самодеятельная личность отрицается в самом принципе. Противоположное этому миросозерцание видит в материальном мире нечто вовсе не существенное; существенным же, имеющим действительное бытие, считает один духовный мир, выносит его за пределы материальной природы и признает недоступным положительному научному исследованию, которому будто бы подлежат только явления материальной природы. По этому воззрению, знание явлений духовного порядка может быть лишь непосредственным, а не результатом индукции, потому что это знание основано на личном, субъективном сознании, факты которого не подлежат критической проверке. Положительная наука, по тому же взгляду, ограничена пределами естествоведения и не в состоянии подняться до анализа и критики явлений духовного мира.
Оба миросозерцания исключают друг друга. Только в этом и состоит их тесная взаимная связь. Чтобы понять, почему каждое из них ставит свои положения так односторонне, стоит только их сопоставить и сравнить между собой: смысл обоих тотчас же вполне выяснится. Одно смешивает положительное знание с естествоведением и, на основании этого смешения, отрицает объективность личного сознания и самопроизвольности. Другое, не споря против такого отождествления положительного знания с естествоведением, признает, вследствие того, явления духовного мира недоступными положительной науке и сводит знание этих явлений на непосредственное личное убеждение, не подлежащее научной проверке. Деятельная, творческая сторона человека отрицается обоими мировоззрениями, но различным образом — одним прямо, другим косвенно. Доктрина, сводящая весь мир духовных явлений к законам внешнего мира, последовательно приходит к чистому фатализму. В самом деле, если нет самопроизвольности, хотя бы в самой ограниченной доле, если каждое духовное явление есть роковой результат внешних явлений и невольная причина роковых последствий, то всякое усилие поставить цель и стремиться к ее достижению есть не более как самообольщение, мираж ума, который не может же вечно продолжаться и должен когда-нибудь разоблачиться перед научной критикой; а раз эта минута настала, — самое стремление ставить цели, самая решимость бороться с препятствиями к их достижению должны исчезнуть. Не пробуем же мы схватить рукой луну! Другая доктрина, перенося действительно сущее из реальных индивидуальностей в метафизическую сущность, тоже приводит к фатализму, потому что, при таком взгляде, источником деятельности, творчества, является не реальный, действительный человек, а метафизическая сущность. Правда, доктрина не отрицает самостоятельности и самодеятельности отдельного, индивидуального лица; но она не определяет и не может определить доли той и другой, которая ему остается за перенесением центра их тяжести в метафизическую сущность.
Здесь не место критически рассматривать и оценивать научное достоинство обоих мировоззрений. Истинны они или ошибочны, — это вопрос, который может быть решен только при помощи правильной теории познавания, до сих пор еще, как известно, не установившейся окончательно. Оставим этот вопрос в стороне и обратимся к тому, что нас теперь занимает.
Из двух наших основных мировоззрений одно отрицает самодеятельность, другое — возможность объективного научного исследования явлений духовного мира. Спрашивается: как согласить с этими взглядами потребность в творческом, осмысленном труде? Разве осмысленная деятельность, творящая новое, возможна, когда в принципе отрицается самопроизвольность и когда область положительной критической науки ограничивается одними материальными явлениями? К какому периоду истории рода человеческого мы бы ни обратились, везде и всегда господствующие мировоззрения, строй убеждений, течение мыслей отвечали живым потребностям времени. Всякая мысль, по существу своему, есть как бы пятка, на которую человек опирается в борьбе с окружающею действительностью и с самим собой. Мыслью определяются его внутренние и внешние отношения, и в этом заключается великое, творческое значение теории. Самые, по-видимому, отвлеченные философские системы находились в общении такого рода с деятельной стороной людей. Они переносили в мир отвлеченностей, часто в форме, трудно доступной большинству, то, чем в данную минуту бились живые человеческие сердца. Везде и всегда действительные потребности заставляли людей подходить к философской истине именно с такой-то, а не с другой стороны, оттенять с особенной яркостью именно этот, а не другой ее закон. Одни мы точно составляем изъятие из общего правила. Требования времени настоятельно толкают нас на развитие нравственной личности, самостоятельной и самодеятельной — этой основы не только гражданского и общественного, но вообще всякого человеческого существования; а наши мировоззрения находятся в вопиющем противоречии с этой насущной потребностью. Вместо того, чтоб работать нам на руку, они нас задерживают, нам мешают, парализуют в самом зародыше наши поползновения к деятельности.
Не без некоторой зависти смотрим мы, и с этой стороны, на Западную Европу. И есть чему позавидовать! Сумела же она выработать свои доктрины так, что они раз в раз отвечали и отвечают живым потребностям, идут с ними рука об руку, освещают, направляют их и ведут к сознательному, возможно правильному их удовлетворению в данное время и при данных обстоятельствах. Народится другое племя, явятся новые потребности, и мысль, теория снова спешат им на подмогу, создаются новые мировоззрения, новые доктрины, выдвигающие на первый план другую сторону истины, или другой закон, остававшийся до тех пор в тени, незамеченным, потому что не было повода, нужды обращать на них внимание; а приспело время, — и вот вся зоркость мысли, все силы науки устремляются на них. Так было в Европе всегда, так ведется и теперь. Теория и практика, системы и насущные потребности живут там не в разладе, а в тесном единении. Кажущаяся и действительная односторонность европейских миросозерцаний объясняется именно этим бесценным их свойством — тесной связью с живой действительностью, с насущными потребностями.
Всем известно, из каких элементов сложилась европейская жизнь и развилась европейская культура. В основание европейской общественности легла сильно развитая личность. Личная независимость, личная свобода, максимально нестесненная, всегда были исходной точкой и идеалом в Европе. Весь ее гражданский и политический быт, сверху донизу, был построен на договорах, на системе взаимного уравновешения прав. Европа долго боролась, прошла через целый ряд глубоких потрясений, прежде чем ей наконец удалось справиться с разрозненностью и замкнутостью враждебных друг другу союзов, ввести их в некоторые границы и подчинить условиям правильно организованного государства. Пока государственный принцип не выработался, связующим звеном служили римско-католическое вероучение и церковь, представитель влияния и власти христианства посреди разрозненного европейского мира. По образцу других союзов, церковь, с папой во главе, сложилась в Европе в сильную, крепко организованную корпорацию, которая по своему значению возвышалась над всеми прочими и держала весь европейский мир в своих руках. Но власть ее мало-помалу обратилась в нестерпимый гнет; вера и христианское учение стали служить ей благовидным предлогом для неслыханных злоупотреблений, так что римское католичество стало напоследок синонимом подавления свободы мысли и совести и вопиющего извращения евангельских истин. Это вызвало сначала протесты, которые постепенно перешли в открытое восстание и кончились отпадением значительной части европейского населения от римско-католической церкви. Борьба эта, длившаяся столетия и продолжающаяся отчасти и до нашего времени, имела, по самому свойству вопросов, о которых шла речь, преимущественно теоретический характер и велась сначала на богословской, а потом на научной почве. Мысль и совесть, опутанные тысячью цепей, рвались на свободу, опираясь сперва на текст и смысл священного писания, а впоследствии орудием борьбы явились доводы науки, знания. Эти теоретические споры, богословские и научные, и привели наконец европейское общество к гражданской и политической независимости от римско-католической церкви и главы ее — папы.
Вот условия, придавшие европейской мысли ее оригинальный, своеобразный склад.
Сильно поставленная индивидуальность и естественное ее последствие — замкнутая корпорация — тормозили дело политического и гражданского объединения. Поэтому, когда время приспело, мысль обратилась в Европе на то, что особенно озабочивало людей, — на выработку объективного права, в противоположность субъективным, личным притязаниям. Потому-то первое, а не последнее так ярко выдвинуто европейской мыслью и наукой на первый план. Об индивидуальном, личном нечего было заботиться, оно и без того слишком выпукло заявляло себя всюду, и отстаивать его теоретически не было никакой надобности. Как предполагаемая и более или менее враждебная началу объединения, личность, индивидуальность и оставлена наукой в стороне: наука занялась преимущественно общим, объективным, сравнительно более слабым, пришла к нему на помощь и обставила его теоретически с особенным вниманием.
Точно так же, и по сходным причинам, особенно тщательно разработан в Европе вопрос знания, объективной истины, а истина индивидуальная, вера, личное убеждение, заслонены, оставлены в тени. Протестовать и бороться против гнета римской церкви можно было, особливо сначала, не иначе как стоя на одной с ней почве и употребляя против нее ее же оружие — толкование священного писания; а такое толкование мало-помалу превратило спор из богословского в научный. Объяснениям духовенства стали противопоставляться объективные научные доводы; сила и авторитет последних, веских самих по себе, усиливались еще недоверием к толкованию тех, кто считался исключительно уполномоченным проповедником истин веры. Так, вследствие несносного ига и злоупотреблений церкви, вера, личное убеждение стали исподволь резко противопоставляться объективной, научной истине; их естественное различение превратилось в отрицание веры и личного убеждения и в присвоение характера истины исключительно результатам научного, объективного исследования. Таким образом, в научном знании выковалось оружие для борьбы с церковью точно так же, как в политических и гражданских учреждениях выработаны средства для борьбы с индивидуальностью и корпорациями. По ходу вещей, полемика с церковью заострилась в отрицание личного, субъективного убеждения, а выработка государства и его враждебное отношение к личному произволу и самостоятельным корпорациям — в отрицание индивидуальности, принципа самодеятельности и самопроизвольности. Недоверчивость, подозрительность ко всему, что прямо или косвенно касалось внутреннего, психического мира, накопившиеся веками, придали критической стороне ума особенную тонкость, чуткость и преимущественно отрицательный склад и сузили науку, положительное знание. Отбиваясь от метафизики и схоластики, на которые главным образом опиралась церковь, наука искала и для себя твердой, несокрушимой точки опоры и нашла ее наконец в неизменных законах природы, менее сложных, чем психические, и более доступных для исследования. Что только математические и естественные науки считаются положительными, это объясняется не самым существом этих наук, а историческими обстоятельствами, при которых развилось в Европе научное знание. Между тем предрассудок этот укоренился и пережил условия, которые его породили. И не он один дожил до нашего времени. Из той же эпохи борьбы знания с римской церковью унаследована нами злосчастная мысль, будто естественные науки не могут иначе как отрицательно относиться к явлениям духовного, психического мира, будто материальное и психическое, духовное исключают друг друга. Вековой борьбой знания с римским католицизмом объясняется также, почему все явления и законы, неизвестные в материальном мире, вычеркнуты из науки как иллюзии или ошибки.
Многое изменилось в Европе со времени этой борьбы. Резкости и крайности, ею вызванные, значительно сгладились; но первоначальная закваска сохранилась. Она невидимо проникает всю европейскую мысль, дает ей тон и склад, слышится беспрестанно во всем и держится тем упорнее, что исторические предпосылки ею давно забыты.
Спрашиваем: имеет ли такая постановка вопросов и вся эта борьба с ее последствиями хоть что-нибудь общее с тем, что мы видели и видим у себя?
Чрезмерным развитием личной энергии, железной стойкостью лица, его необузданным стремлением к свободе, его щепетильным и ревнивым охранением своих прав мы, кажется, никогда не имели повода хвалиться. Юридическая личность у нас, можно сказать, едва народилась и продолжает и теперь поражать своею пассивностью, отсутствием почина и грубейшим, полудиким реализмом. Во всех слоях нашего общества стихийные элементы подавляют индивидуальное развитие. Не говорю о нравственной личности в высшем значении слова: она везде и всегда была и есть плод развитой интеллектуальной жизни и всюду составляет исключение из общего правила. Нет, я беру личность в самом простом, обиходном смысле, как ясное сознание своего общественного положения и призвания, своих внешних прав и внешних обязанностей, как разумное поставление ближайших практических целей и такое же разумное и настойчивое их преследование. И что же? Даже в этом простейшем смысле личность составляет у нас почтенное и, к сожалению, редкое изъятие из общего уровня крайней распущенности во все стороны. В нас аппетиты часто бывают развиты до болезненности, но нет ни охоты, ни способности трудиться, с целью удовлетворить им, бороться с препятствиями, отстаивать себя и свою мысль. Оттого, в ходе общественных и частных наших дел, нет ни обдуманной системы, ни даже последовательности, нет преемственности от поколения к поколению, и потому нет капитализации труда, знания и культурных привычек. Сменились люди, и дело пропадает; все идет совсем иначе, до тех пор, пока случай не натолкнет опять на то же дело другого человека, который выкопает его из-под спуда, стряхнет с него архивную пыль и опять пустит в ход, чтоб после него оно снова было брошено и забыто. Так как в нас самих нет никакой устойчивости, то ее нет и быть не может и в нашей обстановке, которая всегда есть живое отражение человека и общества. Мы вечно фантазируем, вечно отдаемся первой случайной прихоти, меняя их беспрестанно. Мы жалуемся на обстановку, на злую судьбу, а особенно на всеобщее равнодушие и безучастие ко всякому доброму и полезному делу. Но ведь и всем, подобно нам, желалось бы, чтоб дело делалось само собою, чтоб жизнь несла нам дары труда и образованности без всякого с нашей стороны участия в черной работе. И вот, мы прячемся за ход вещей, за логику событий, которые должны работать за нас. Так и выходит на самом деле: все делается как-то само собою, помимо нас, но зато совсем не так, как бы нам хотелось. Стихийные силы, не заправляемые человеком, приносят нам, вместо того, о чем мы мечтаем, самые причудливые неожиданности.
Излишней пытливостью и смелостью мысли, чрезмерным напряжением и развитием умственной деятельности, перехватывающей через край, переступающей сильным размахом границы возможного, — этими недостатками мы тоже не страдаем. Напротив, мы слишком мало думаем, элемент мышления равен у нас почти нулю, не принимает почти никакого участия в наших делах и предприятиях, а потому и не входит определяющим, существенным элементом в наше миросозерцание и нашу практическую деятельность. До последнего времени мысль была у нас прихотью достаточных классов, избранных людей, которые одиноко стояли в среде, погруженной в ближайшую грубую непосредственность и жившей одними преданиями и рутиной. Как прихоть, мысль и носилась у нас свободно над действительностью, нигде и ни за что не зацепляясь, ни в чем не встречая преграды, как ветер на наших необозримых равнинах. Не будучи прикована к нашим ежедневным нуждам, трудам и заботам, не имея балласта, она легко улетучивалась в фантазию и бред. Исподтишка мы подсмеивались над узостью европейской мысли, над ее точностью и педантизмом, не подозревая, что в Европе мысль не забава, как у нас, а серьезное дело, что она там идет рука об руку с трудными задачами действительной жизни и подготовляет их решение. Только мысль, подобно нашей, служащая игрушкой, способна испаряться в широкие отвлеченности, терять почву из-под ног; там, где она запряжена в тяжелый воз ежедневной жизни, она по необходимости и узка, и одностороння. Мы же воображаем, что широкими отвлеченностями решаются мировые вопросы; нам и в голову не приходит, что совсем напротив, с ними люди, на деле, только бесплодно вертятся в пустоте, убаюкивая свою лень. Призраками, которые мы считаем последним словом науки, мы только благовидно оправдываем наше высокомерное и безучастное отношение к нашей печальной ежедневности.
Ясно, что не у нас, не на нашей почве, могли развиться, в виде научных воззрений, отрицание самостоятельной и самодеятельной личности, отрицательное отношение к положительной науке и критическому исследованию явлений духовного порядка. Не может теория, развившаяся под влиянием действительных, насущных потребностей, отрицать самодеятельность там, где она вовсе себя не заявляла в жизни; не может она скептически относиться к таким или другим применениям мысли, устанавливать границы между личным убеждением и объективным знанием там, где мышление и наука являлись лишь в виде экзотического растения. В такой стране самостоятельное мировоззрение, отвечая на действительные потребности, заявляющие себя в бессознательных и полусознательных стремлениях, станет, напротив, с особенной заботливостью и тщанием выяснять начала нравственной индивидуальности, личности и автономии мышления, подавляемых стихийным характером среды, в которой они, по недостатку точки опоры, расплываются и теряются. Мы поступаем иначе. Принимая из Европы без критической проверки выводы, сделанные ею для себя из своей жизни, наблюдений и опытов, мы воображаем, будто имеем перед собой чистую, беспримесную научную истину, всеобщую, объективную и неизменную, и тем парализуем собственную деятельность в самом корне, прежде чем она успела начаться. Еще недавно мы точно так же относились к европейским учреждениям и нравам, пока наконец опытом не убедились, что обычаи и учреждения везде и всегда носят на себе отпечаток страны, где они образовались, и живые следы ее истории. Но относительно науки мы далеко еще не успели разделаться с старым предрассудком и остаемся в убеждении, что она составляет исключение из общего правила. Отнесись мы к ней критически, мы тотчас же заметили бы, что она, как и все на свете, имеет свои особенности, что и она одностороння: одно оттеняет слишком ярко, на другое не обращает должного внимания; что она тоже имеет свои предубеждения и предрассудки. Недостаток серьезной критики европейской науки и ее исторического развития мешает нам в то же время взвесить и оценить как следует ее действительно сильную сторону, на которую было указано выше. Великое значение европейской науки заключается не в непогрешимости ее результатов, а в том, что она выросла и развилась из живых потребностей среды и времени, что она соответствует им и на них работает. Оттого наука в Европе — народное дело, оттого она там и в великом почете.
Мы считаем себя европейцами и во всем стараемся стать с ними на одну доску. Но чтоб этого достигнуть в области науки и знания, нам не следует, как делали до сих пор, брать из Европы готовые результаты ее мышления, а надо создать у себя такое же отношение к знанию, к науке, какое существует там. В Европе наука служила и служит подготовкой и спутницей творческой деятельности человека в окружающей среде и над самим собой. Ту же роль должны мысль, наука играть и у нас; но для этого нам надо прежде всего критически взглянуть на результаты европейской мысли, доискаться до ее предпосылок, всюду подразумеваемых и нигде не выраженных. В них скрыта живая связь теоретических задач и практических потребностей. Уяснив себе таким путем историческую сторону европейской науки, мы поймем, что и она, как всякая другая наука, не есть сама безусловная истина, а обусловленный обстоятельствами и степенью знания ответ на вопрос, тоже родившийся в данное время и посреди известной обстановки, следовательно, тоже не безусловный. Убедившись в этом, мы освободимся от научного фетишизма, который подавляет у нас самостоятельное развитие науки и знания, и вынуждены будем, по примеру европейцев, вдуматься в источники зла, которое нас гложет. Тогда нетрудно будет указать и на средства, как его устранить или ослабить. Такой путь будет европейским, и только когда мы на него ступим, зародится и у нас европейская наука; с тем вместе выводы знания перестанут у нас быть такими безрезультатными, как теперь, а свяжутся, как в Европе, с решением важнейших наших вопросов. Очень вероятно, что выводы эти будут иные, чем те, до каких додумалась Европа; но, несмотря на то, знание, наука будут у нас тогда несравненно более европейскими, чем теперь, когда мы без критики принимаем результаты исследований, сделанных в Европе. Предвидеть у нас другие выводы можно потому, что условия жизни и развития в Европе и у нас совсем иные. Там до совершенства выработана теория общего, отвлеченного, потому что оно было слабо и требовало поддержки; наше больное место — пассивность, стертость нравственной личности. Поэтому нам предстоит выработать теорию личного, индивидуального, личной самодеятельности и воли. В Европе, в силу исторических обстоятельств, личное, субъективное убеждение оставлено в тени; нам, по нашим историческим условиям, надо, напротив, с особенным вниманием разработать вопрос о субъективной истине, высвободить ее из-под давления истины объективной, возвратить ей права, отнятые по ошибке и недоразумениям, и самым точным образом разграничить между собой тот и другой вид истины. Словом, мы должны делать то же и так же, как европейцы: путем науки, исследования, знания мы должны выдвинуть на первый план не то, чем мы сильны, а то, чем мы слабы. У нас лицо расплывается в стихийных элементах; стало быть, все наши умственные силы и вся наша творческая деятельность должны быть направлены на то, как бы его укрепить и развить. Только когда у нас разовьется индивидуальное начало, когда народится и на Руси нравственная личность, может измениться и наша печальная ежедневная действительность. Теперь наша практика представляет либо рутинное, бессознательное продолжение привычек, имевших когда-то свое значение, но с изменившимися обстоятельствами потерявших смысл, или же бесплодное отрицание неприветной действительности; тогда наша практическая деятельность превратится в воспроизведение в реальном мире преобразующей, просветляющей и обновляющей мысли.
Время идет и берет свое. И у нас мало-помалу знание перестает быть делом одной любознательности, предметом приятной беседы, занятием просвещенного досуга. Жизнь становится сложней, практические вопросы, помимо нашей воли, напрашиваются на практическое решение. Мы тоже должны наконец так или иначе научиться самому тяжкому и мучительному делу из всех — серьезно и глубоко думать. Наступает время, когда мы должны будем перестать верить с чужого голоса, будто только и есть положительная наука, что математика и естествоведение сих прикладными техническими отраслями; что психическая, духовная сторона человека, которая теперь многим из нас представляется чем-то далеким, туманным и в сущности ненужным, на самом деле играет в практической жизни огромную роль и имеет на нее, конечно, не менее влияния, чем знание математики и материальных свойств тел. Уже теперь нам нельзя больше довольствоваться готовыми решениями и формулами европейской науки; часто приходится нам строго проверять их; но выполнить эту работу за нас никто не может, всего менее европейцы. У них предпосылки науки, чуждые нам, выстраданы целыми веками, передавались по наследству из поколения в поколение, всосались в плоть и кровь и обратились во вторую природу до того, что их не замечают; у нас же они невольно бросаются в глаза, при малейшем внимании. Нас они до сих пор только потому не поражали, что мы еще не доросли до научной критики, и наука у нас, в глазах очень многих, к сожалению, все еще больше предмет роскоши, без которого можно, пожалуй, и обойтись (2, с. 306 — 319)
Злоба дня
...
XV. Несомненная связь между человеком и окружающим его миром, так ясно выступающая в развитии знания и науки, далеко, впрочем, не разрешает всех недоумений, возбуждаемых ходом исторического развития, на который было указано выше. Человек с своим внутренним миром и его тайнами и откровениями выступает не как продолжение, разъяснение и дополнение окружающего, — напротив, он отрицает его, спасается от его зол и страданий, в самом себе ищет точки опоры и во имя ее стремится пересоздать весь действительный мир и условия его существования. Что значит это противопоставление внутреннего мира внешнему, доходящее до вражды, и почему оно является заключительным актом эпох культур и цивилизаций, а не заявляет себя в самом их начале?
Позднее появление протестов во имя внутреннего, душевного мира против окружающей среды, в которой суждено жить человеку, легко объясняется законом дифференциации, одинаково замечаемым в развитии природы и человека, и человеческого общежития. Слитное, не различенное в зародыше, является при дальнейшем росте различенным и обособленным, иногда до того, что трудно уловить и определить взаимную связь бывших прежде частей одного целого. Последнее замечание особенно относится к высшим. Сложным организмам, каково, например, человеческое общество. Сначала индивидуальность людей, из которых оно состоит, не выдается вперед, стушевываясь и утопая в общем стадном чувстве. Развитие общества ослабляет это первоначальное безразличие. По мере того, как общество живет, индивидуальность выступает ярче, определеннее и резче. Вот почему обращение человека к себе, погружение его в свой внутренний мир, в противоположность окружающему внешнему, появляется не на первых, а на последних заключительных ступенях развития, когда все задатки эпохи вполне созрели, когда она исчерпала свое содержание и пришла к заключительным своим итогам.
Гораздо труднее объяснить противоположность между индивидуальным человеком и окружающей природой и обществом. Каждый человек есть часть природы и от рождения до конца живет между людьми. Тем, что он есть, он обязан природе и обществом. При такой тесной, органической связи его с окружающим, казалось бы, нет и не должно бы быть места противопоставлению, доходящему до вражды и отрицания. А на деле мы видим другое. Вся действительная жизнь есть непрерывная борьба. Все, что действительно существует, начиная с низших организмов и оканчивая высшими, живет одно за счет другого, завоевывая свое существование с боя и беспрестанно подвергаясь опасности сделаться жертвой окружающего. На человеке, самом развитом и сложном из всех организмов в природе, этот общий закон жизни выражается всего явственнее и резче. Он непрестанно борется с природой, с подобными себе людьми, с обществом, посреди которого родился, вырос и живет, то побеждая их, то, напротив, изнемогая перед их превосходными силами. Как же согласить вопиющее противоречие между двумя одинаково несомненными действительными фактами, которые, однако, так же несомненно исключают друг друга, — между единством всего существующего и непрерывной борьбой этого существующего с самим собою? Вопрос этот поставлен с тех пор, что человек стал думать, решался на тысячи ладов, но до сих пор удовлетворительного решения его не найдено. Как о свободе и необходимости, так и об отношениях человека к природе и обществу люди спорили между собою испокон века, спорят до сих пор и никак не могут прийти к соглашению. Отчего это? Кант, не находя удовлетворительного ответа на основные запросы знания в современном ему философском догматизме, напал на мысль, не скрывается ли причина неудовлетворительности в том, что не обращается внимания на элементы, вносимые в познание предмета со стороны познающего лица? Эта мысль, разработанная в «Критике чистого разума», произвела целый переворот в философии. Неразрешимое противоречие, перед которым мысль останавливается в недоумении после стольких неудачных попыток найти ответ, снова ставит на очередь вопрос, поставленный гениальным немецким мыслителем, конечно, в других условиях и другой формуле. Если два явления, одинаково очевидные и несомненные, существующие в действительности рядом одно подле другого, исключают себя взаимно в нашей мысли, в нашем понимании, то не происходит ли это оттого, что мы сопоставляем неоднородное, ставим их на одну доску и меряем одним аршином? На этот вопрос наводит многое. Точная наука не занимается индивидуальностью; последняя из нее выпадает и ею отбрасывается как вовсе ей ненужная. Религия, совершенно наоборот, вся посвящена духовным и душевным интересам лица, его индивидуального существования. Наука имеет своей задачей знание законов и необходимых условий существующего, явлений; религия ставит на первый план не объективную истину, а напутствие человека к духовной и нравственной жизни посреди житейской борьбы и невзгод, и пользуется выводами науки лишь настолько, насколько они могут служить этой главной, существенной цели. То, что к ней не подходит или ей противоречит, религия отвергает как вредное, как зло. Зорко и ревниво оберегая только личное, индивидуальное духовное и нравственное существование, она останавливает попытки знания проникнуть тайны существования там, где бы они могли поколебать устои личной духовной жизни, и не обинуясь высказывает, что эти устои скрыты от человеческого ведения и непостижимы для ума. Все религиозное миросозерцание, от начала до конца, в общем и мельчайших подробностях, построено на одной основной мысли — сохранить, направить и воспитать духовно и нравственно человека, дать его душе и совести точку опоры против соблазнов и искушений на жизненном пути. Все пригоняется и прилаживается к этой заветной цели: и разные отрасли искусства, и философия, и, по возможности, формы быта и общественности. В этой заботе об удовлетворении духовных потребностей индивидуального человеческого существования заключается сила религии и тайна ее огромного влияния на людей (2, с. 516 — 518).
XIX. Если мы теперь от этих соображений о характере и значении научного знания обратимся к действительной жизни, то тотчас же увидим, что необходимость индивидуальной выработки для известной цели или известного назначения — явление до того общее, до того не терпящее исключений, что его нельзя не отнести к числу существеннейших условий и законов, управляющих миром. Только мысли и чувства знакомы с общим и отвлеченным. Действительность их не знает. Она вся, от низших до высших ступеней, состоит из индивидуумов, которые, возникая из общей всем им почвы, живя посреди ее и подчиняясь ее условиям, в то же время имеют каждый свое особое существование, свои потребности, удовлетворение которых и составляет их сознаваемую и бессознательную цель. Стремление к цели и достижение ее разлагаются на две стороны, которые можно назвать субъективной и объективной: первая состоит в приспособлении индивидуума к среде и данным условиям, посреди которых цель должна быть достигнута; вторая — в приспособлении среды и данных условий так, чтобы они благоприятствовали достижению цели. Вследствие того всякая деятельность, направленная к достижению известной цели, влечет за собой изменение и действующего лица, и среды, в которой оно действует. Выравнивание, правильнее сказать, согласование их и приближение друг к другу — до того всеобщий и неизменный закон всего существования, что многие усматривают целесообразность в органической и даже неорганической природе, объясняя причину этого явления каждый по-своему, начиная от учений, основанных на предании, и оканчивая Гартманом и Дарвином.
Цели и средства их достижения так же разнообразны и бесчисленны, как нужды, потребности и их удовлетворение. Те и другие идут, все обобщаясь и осложняясь, от самых простых, непосредственных и материальных до самых сложных, по-видимому, не имеющих никакого осязательного предмета, каковы цели психические, духовные и нравственные — от простейшей реакции и рефлекса до самых сложных и отвлеченных психических действий и поступков. Все они непременно предполагают, как сказано, индивидуальную выработку, приспособление, начиная с уменья младенца направить свой глаз или руку к предмету и оканчивая высшими духовными и нравственными стремлениями; разница заключается только в том, что, смотря по свойству, характеру или объему цели, требуется приспособление или более частичное, или более общее, обнимающее или одну, большую или меньшую сторону индивидуума, или, напротив, весь или почти весь организм и все его стороны. Выучиться класть себе пищу в рот требует, очевидно, более частичного приспособления руки, чем уменье играть на каком-нибудь инструменте или владеть карандашом или кистью; уменье обороняться от внешних опасностей и одерживать верх над внешними врагами гораздо менее требует развития психических способностей, чем достижение истины и знания или высокого нравственного совершенства. Так или иначе, но несомненно, что единичная, индивидуальная выработка той или другой способности или целого человека, смотря по цели, которой имеется, в виду достигнуть, до того безусловно необходима, что без нее потребности остаются неудовлетворенными и существование индивидуальности или искажается, или прекращается вовсе, точно так же, как и в том случае, когда неблагоприятные объективные условия не могут быть устранены или изменены к лучшему.
XX. Но если духовное и нравственное развитие человека в общей экономии человеческого развития так же необходимо, как и приспособление к его нуждам и потребностям объективных условий существования, то где, спрашивается, искать оснований для такого развития, точки опоры и указаний, куда направиться на этом пути? Как все прикладные науки покоятся на научном теоретическом основании, так и практика духовного и нравственного развития должна иметь свою доктрину, свою догму и канон, без которого она не может шагу ступить, как пароход не может плыть по назначению без руля, буссоли и карты. Для религии таким руководством служит предание.
Философия, витая между небом и землей, думала заменить живой и авторитетный его голос бесплотными отвлеченными идеями, но, путаясь в них, потеряла реальную почву, служившую им подкладкой. Гениальнейший из современных мыслителей, отец новой философии, Кант, верным чутьем понимал необходимость сохранить в философии начало личности. Его категорический императив есть источник познания идей, которые недоступны чистому разуму, неспособному выйти из противоречий. Но его критические исследования, начавшие новую эру научных исследований в области психологии и психических явлений, не разрешили вопроса об отношении мысли и факта, идеи и действительности, и подмеченное верным тактом явление осталось таким же беспочвенным, как и категории чистого разума. С тех пор и до нашего времени остается открытым вопрос, есть ли возможность путем науки и знания открыть и указать твердую почву и основание тех начал, на которых только и может быть построено учение о нравственности и на которые опирается духовное и нравственное развитие людей? В наше время об этих предметах существуют самые сбивчивые понятия. Нравственное и духовное развитие личности отодвинуто на второй план и почти забыто как неважное, без которого можно обойтись и которое вполне заменяется изменением и улучшением условий жизни человека. Дайте людям хороший суд, хорошее управление, поставьте их в нормальное экономическое положение, откройте им широко двери науки и знания, обеспечьте их физическое благосостояние — и они сами собой станут духовно и нравственно развитыми. Факты не оправдывают, однако, этих надежд.
Нравственные качества и совершенство не совпадают ни с умственным развитием и образованием, ни с обеспеченностью личной и имущественной, ни с свободами политическими и гражданскими, ни с культурой. Пороки и преступления, под влиянием всех этих несомненных благ, не уменьшаются между людьми, а только становятся утонченнее. Посреди небывалых богатств, материальных и духовных, тосклива и безотрадна, скучна и бесцветна становится жизнь современного человека. Сомнение закрадывается в его душу: к чему все эти блага, когда с ними живется так тяжело, какая-то тоска наполняет грудь и не дает ими наслаждаться? Да и в самом ли деле они — блага, когда не дают душевного удовлетворения? Стоит ли жить, когда жизнь не радует, а оставляет ничем не наполненную пустоту? И люди тысячами спешат насильственно прекратить свою жизнь, и эти тысячи растут в ужасающей, зловещей пропорции, а живущие при внутренней разорванности мало-помалу впадают в равнодушие и апатию. Напрасно говорят им о необходимости энергии и характера для того, чтобы достигнуть великих результатов. Настойчивость, выдержка, умение, находчивость — всего этого имеют в избытке люди нашего времени, не задающиеся нравственными идеалами, а чисто личными целями. Но они более и более вырождаются в хищных зверей, тем более лютых и опасных, что, не останавливаясь ни перед чем, вооружены всеми средствами, какие дает знание, наука.
Эта мрачная картина, краски которой скорее смягчены, чем усилены против действительности, наводит на целый ряд размышлений. Если все усилия ума, создания науки и искусства, которыми люди так справедливо гордятся, не могли дать полного удовлетворения людям, и человек даже при такой обстановке может быть дрябл, бесцветен, ничтожен или негоден — то из этого следует, что одна обстановка сама по себе его не воспитывает, не укрепляет, не улучшает, а необходимо нечто другое — индивидуальная, духовная и нравственная выработка. Но кроме этого вывода, к которому мы уже пришли выше другим путем, та же картина приводит и к другому. Человек есть творец своей обстановки, в том виде, как она им прилажена к его потребностям и нуждам; он — творец науки и искусства. Они только для него и только через него существуют и сами по себе, без него, не имеют ни значения, ни даже смысла. Значит, его возможно полное удовлетворение есть их последняя цель и назначение, и если они этого не достигают, то, очевидно, нужно кроме них что-то другое, чего они не дают и дать не могут. Это нечто и есть душевный строй, нравственный камертон, который, давая нам точку опоры и поддерживая в равновесии наши душевные отправления, открывает наше сердце ко всем радостям и делает способными пользоваться и наслаждаться всеми благами, какие дает наука, искусство и творчество бесчисленных предшествовавших поколений в приспособлении окружающей среды к человеческим потребностям. Для людей, отступивших от предания, такая точка опоры, камертон и равновесие должны быть найдены путем знания и точной науки, имеющей авторитет в их глазах. Мы думаем, что это возможно, если только наука, оставаясь верной себе и последовательной своим началам, перенесет на исследование психических явлений тот же самый метод, который повел к таким блистательным открытиям в естественных науках.
XXI. До последнего времени в исследованиях всех предметов, имеющих непосредственное отношение к духовной и нравственной стороне человеческого существования, точкой отправления служил единичный, индивидуальный человек, каким мы его теперь знаем. Это и понятно. Думает, исследует не отвлеченное понятие человеческого рода или нации, а живой, единичный человек, при том запасе знания и опытности, какой умел приобрести. Поэтому с себя он начинал и себя же сознательно или бессознательно принимал за исходную точку своих общих выводов и соображений. Оттого индивидуализм лег в основание всей пауки, философии, политических и общественных учреждений. Так продолжалось до тех пор, пока все стороны индивидуального человека не были исследованы и испробованы на деле в построениях общества и государства.
Теперь этот период развития пришел к концу. По мере того, как стало выясняться, что человек есть органическая часть природы, что мир его идей и понятий не имеет объективного существования и есть лишь результат его умственных процессов над явлениями внешней и внутренней его жизни, точка зрения человека на окружающее и самого себя должна была существенно измениться. Выделение человеком себя из всего остального мира и перенесение из последнего точки опоры в создания его психической деятельности должно было прекратиться и уступить место другому воззрению, в котором точкой отправления является не единичный человек, а человеческое общество, которого он лишь член, в котором он только и может жить и развиваться. Только благодаря общежитию с другими, подобными себе, он и мог стать тем, что есть. Мир знания и науки, играющий такую решительную судьбу в развитии его, открылся перед ним только благодаря обобщениям, которые сделались возможны лишь благодаря общению его с другими людьми. Только в таком общении творческие его силы окрепли и притерлись. Наконец, лишь в общении людей между собой могли зародиться понятия и идеи, которые долго считались исключительным произведением единичного, индивидуального человеческого ума.
Если, таким образом, человек только в обществе себе подобных становится тем, что он есть, и делается способным к развитию и совершенствованию, то на него и следует смотреть не как на самостоятельную единицу, а как на составную часть целого, подобно органической клеточке, из которых слагается жнивой организм. Каждая из них живет, но лишь в связи с другими, в составе организма. Так как в человеке дифференциация достигает высшего развития, то человек в обществе стоит гораздо самостоятельнее, может достигать гораздо большего, индивидуального развития, чем составные части всякого другого живого организма. Это и вводит нас в заблуждение относительно положения человека в природе и обществе. Пока не было вполне выяснено, что он составляет их органическую часть, индивидуализм мог быть возведен в безусловный принцип, который как будто находил себе оправдание в мире отвлеченных и обобщенных идей и понятий, которым приписывалось объективное, реальное существование вне действительного мира. При теперешнем состоянии науки и знания, такое отношение к природе и общежитию человека уступило другому, а именно сознанию, что человек находится в полной и совершенной зависимости от природы и общества, кругом ими обусловлен и вне их немыслим вовсе. Чтобы сохранить и, по возможности, улучшить посреди их свое индивидуальное, личное существование, он должен сообразоваться с их условиями и законами и, насколько они позволяют, приспособлять данные в природе и обществе сочетания явлений и фактов к своим личным, индивидуальным нуждам и потребностям. Итак, индивидуальный человек ограничен в своем существовании и в своей деятельности со всех сторон и во всех отношениях природой и обществом.
Такое положение человека, посреди других людей, не выдуманное, не произвольное или договорное, а данное, непроизвольное и неизбежное, может служить прочной основой для научного объяснения тех вечных нравственных истин, которые хранит предание и которые должны лежать во главе угла духовного и нравственного воспитания индивидуального человека с высшими стремлениями в продолжение всей жизни до гробовой доски.
XXII. Человеческое общество только в отвлеченном представлении является единицей; в живой, реальной действительности оно есть собрание людей, связанных единством сожительства и общения. Перенесенное в сферу чувств, оно является высшим нравственным законом — любовью к ближнему. Любовь как чувство единения с людьми не имеет ничего общего с личной дружбой, привязанностью и другими личными чувствами и душевными движениями. Она относится к другим людям в их качестве людей, независимо от их личных достоинств и недостатков или пороков. В этом высшем, отвлеченном значении любовь идеальна, существует вопреки личным несочувствиям и отвращениям. Она должна возвышаться над личной враждой и ненавистью и подавлять их. Отрицательная сторона такой идейной любви есть ненависть не к людям, хотя бы самым недостойным и порочным, а к тому, что в лице их враждебно водворению, осуществлению и укреплению любви к людям. Снисходительность, сострадание, милосердие к людям, кротость и терпеливость в сношениях с ними — суть лишь необходимые последствия идейной любви к людям, которая стоит во главе всех нравственных добродетелей, их общий, высший источник.
Любовь не есть понятие, которое можно анализировать и исследовать. Соответствующее ей общее понятие — предмет научного исследования и знания — есть единение людей в обществе, и притом единение индивидуальное, хотя и пропитанное идеальным элементом и потому идейное. Любовь как чувство есть качество или душевное состояние, которое должно быть присуще индивидуальному человеку вследствие того, что он есть член общежития, сожительства и общения людей. Поэтому-то индивидуальный человек должен носить в себе это чувство всегда, в каждую минуту своей жизни, воспитывать его, развивать, укреплять и усиливать беспрестанным упражнением, ибо только тогда оно обратится в привычку, в плоть и кровь, станет второй его натурой. Заменить любви нельзя ничем: всякая его замена переводит личную, индивидуальную деятельность в сферу общественных комбинаций отвлеченного свойства, в которых непосредственное чувство, непосредственная личная деятельность не принимают участия. Аллегри, бал, спектакль с благотворительной или общеполезной целью хороши в общественном, а не в индивидуальном нравственном смысле, потому что не развивают чувства живой идейной любви к единичным лицам.
В числе добродетелей, которые вменяются людям в обязанность как условия духовного и нравственного совершенства, есть и такие, которые непосредственно относятся к лицу, к его индивидуальной жизни и лишь косвенно действуют на общежитие, подготовляя к нему таких членов, какие нужны для того, чтоб оно в действительности, самым фактом, было тем, чем должно быть, — сожительством и общением нравственно и духовно развитых и, по возможности, совершенных людей. Некоторые из этих добродетелей, каковы, например, умеренность, воздержание, относятся к нравственной и духовной диете и гигиене: чтобы жить и поступать нравственно, надо обладать собой, уметь держать все свои силы в равновесии, готовыми действовать по нашему расположению; неумеренность, невоздержание расстраивают такое состояние, нарушают равновесие сил, высвобождают те или другие из них из-под нашей власти. Еще более вредно для нашей духовной и нравственной жизни и деятельности, когда такие расстройства делаются хроническими вследствие навыка к неумеренности и невоздержанию. Что касается аскетизма, умерщвления плоти, удаления от соблазнов мира, то это — крайнее развитие умеренности и воздержания под влиянием восточного мировоззрения; ибо нравственное и духовное совершенство требует, прежде всего, борьбы со злом, упражнения душевных сил в уменье его побеждать; удаляясь от соблазна или устраняя и ослабляя его внешними способами, человек оставляет свои душевные силы в бездействии, не упражняет, не развивает их.
Кроме этих условий нравственного и духовного индивидуального развития, есть целый ряд других, составляющих прямые, положительные и отрицательные прецепты для достижения на этом пути возможного совершенства. Большинство их предостерегает от естественной наклонности поставить свои личные, индивидуальные стремления и требования выше идеальных. Человек никогда не должен терять из вида этой идеальной стороны, отличающей его от остальной природы. Гордость, высокомерие, тщеславие, своекорыстие суть выражения индивидуальных стремлений выдвинуться над другими, стать выше их, не во имя призвания и требований общественной жизни и пользы, а во имя своего личного я. Смирение, которое многими очень ошибочно смешивается с раболепством и самоунижением, а на самом деле есть скромность, простота, признаваемая иными также ошибочно за синоним глупости, ничтожности и неразвитости, — выражают душевные качества человека, привыкшего смотреть на себя как на равного с другими людьми и, несмотря ни на какие свои преимущества перед ними, не забывающего, что, по идеальному представлению о человеке, он ничем не лучше других и очень далек от идеального совершенства. Наконец, чувство веры, надежды и покорность судьбе суть необходимые условия и предпосылки всякой деятельности вообще, а тем более духовной и нравственной. Без веры (мы разумеем здесь под верой не положения догматов, а субъективное настроение), то есть без твердой решимости и убеждения, без надежды достигнуть цели, никакое дело невозможно. Покорность судьбе не имеет ничего общего с дряблостью при встрече с препятствиями; она, напротив, мужественное признание того, чего нельзя ни предвидеть, ни отвратить. Чтобы жить и действовать, надо уметь прямо смотреть в глаза черствой правде, выносить неудачи, не падать духом и принимать всякие превратности судьбы без малодушного и бесполезного ропота. Кто идет путем такого духовного и нравственного развития и совершенствования, тот будет чист душой, ясна и светла будет его внутренняя жизнь, радость и душевное спокойствие будут его уделом.
Таковы основания нравственности, проповедуемые религией. Они нимало не противоречат науке и не имеют с ней ничего общего. Они не дают никакой объективной формулы того, что нравственно и что безнравственно, потому что относятся к строю чувств и внутренней деятельности, а не к внешним поступкам. Круг действия этих прецептов ограничивается тем, что происходит в нашей душе, прежде чем оно выльется в доступном для других поступке. В этом смысле мир нравственных движений не от мира сего; нравственность, по ее общечеловеческому значению, не знает различий состояний и общественного положения, пола, возраста, народности, времени и места. Но в этом высшем значении нравственное учение ставит идеал высшего совершенства, едва ли для кого-либо вполне достижимый. Такие же недостижимые идеалы ставит и наука, и общественная и политическая жизнь, и всякого рода и вида человеческая деятельность, почему и нельзя ставить этого в упрек именно этому учению и тем объяснять пренебрежение и забвение, которым оно подвергалось в наше время. Причины должно искать в том, что, будучи основано на предании, оно подвергалось одной с ним судьбе с того времени, когда наука, исследование отвергли авторитет предания и на его место поставили достоверность критического знания. Но, как сказано, нравственные идеалы, не противореча знанию и относясь исключительно к индивидуальной человеческой деятельности, к нравственному и духовному развитию отдельного лица, составляют насущную потребность жизни и необходимую подкладку правильного человеческого общежития. Общество состоит из людей; каковы они, таково будет и общество, и таково же и общежитие. Если большинство их не будет иметь перед собою нравственного идеала как руководства в индивидуальной жизни и деятельности, общество не может жить и развиваться правильно, захудает и расстроится. Вот почему в эпохи упадка везде и всегда выступали во имя высших идеалов индивидуальной человеческой жизни и деятельности, которые потом служили точкой опоры для возрождения померкнувшей общественной жизни. С такого же нравственного идеала, отысканного вновь и вынесенного из-под спуда, под которым он похоронен, должно начаться и обновление современной общественной жизни. Религиозные стремления нашего времени имеют это значение. Они не протест против науки, а заявление потребности, которая недостаточно еще выяснилась в сознании людей.
XXIII. Не все люди способны возвыситься до усвоения себе идеала нравственного совершенства; еще меньше число тех, которые стараются осуществить его в действительности. Огромное большинство преследует ближайшие цели, старается удовлетворить прежде всего ближайшим потребностям и нуждам, не умея или не желая подчинить их высшим, более отдаленным и высоким задачам и целям. На этом пути люди в своих стремлениях, жизни и деятельности встречаются друг с другом далеко не с намерением добровольно себя ограничить в пользу ближнего, а напротив, достигнуть своей цели, удовлетворить своим желаниям. Отсюда — столкновения, хотя бы и не враждебные, но во всяком случае требующие проведения граничной черты между деятельностью и притязаниями разных лиц, возможно точного определения круга, за который никому выходить нельзя и не должно, в интересах всех и каждого и правильного, мирного течения общежития. Такие границы деятельности отдельных лиц ставит обычай или положительный закон, право, которое, будучи переведено в чувство, становится справедливостью. Право не есть идея, которая воплощается между людьми; оно лишь отвлеченное понятие от бытового факта, обусловленного сожительством людей. Право и соответствующее ему идейное чувство справедливости не принадлежат к числу тех высших субъективных добродетелей, из которых слагается нравственность. Они вызваны не внутренней жизнью людей, а их внешними отношениями между собой, когда эти отношения требуют точного определения границ деятельности каждого. В этом смысле право более относится к объективному миру, чем к субъективному, личному, душевному. В развитии своем право вполне подпадает под законы мышления, логики, как всякие другие отвлечения и обобщения действительных явлений. Право имеет дело не с единичным действительным человеком, а с отвлеченным понятием о человеке в составе общества, в отношениях его к другим людям, тоже возведенным в отвлеченное понятие. Оттого право приводит в своем развитии к равенству и относительной свободе, в смысле неприкосновенности и полного простора действия в пределах отведенного круга или границ, обозначенных общим отвлеченным образом. В этом состоит и сила, и слабая сторона права. Создавая между людьми границы общего и отвлеченного свойства, оно удовлетворяет потребностям правильного общежития во всех тех случаях, когда нравственная, субъективная сторона недостаточно сильно развита, чтобы предупредить или сдержать столкновения между людьми; недостаточность же права заключается в том, что, меряя всех людей одной общей, отвлеченной меркой, и притом, имея дело с людьми не с их внутренней личной стороны, а только с их внешними поступками, право не может всегда и во всех случаях совпадать с полной, безусловной справедливостью, которая предполагает особую мерку для каждого отдельного человека.
На этой своей ступени право имеет дело с отдельными людьми, хотя и возведенными в отвлеченные единицы. Далее оно уже теряет из вида людей и имеет дело только с общими условиями общественной и политической жизни и определяет их соответственно с ее потребностями и нуждами. В конце концов, эти нужды и потребности указываются пользами и нуждами единиц, из которых состоит общество; но так как эти потребности крайне разнообразны и далеко не у всех людей одинаковы, то право на этой ступени вынуждено руководствоваться в своих определениях не потребностями единичных людей, а целых их трупп и слоев, соображенных с условиями общественного и политического быта. Вот почему государственное, политическое и административное права, гораздо более чем частное или так называемое гражданское, имеют объективный характер и устанавливают механизм, прилаженный к потребностям общества, в котором интересы единичных людей отодвинуты на второй план, не имеют, по крайней мере, недолжны иметь непосредственного значения и влияния. Механизм этот только покоится на живых людях, существует для них и ими держится. Помимо живых человеческих единиц механизм политический и административный не имеет никакого смысла и значения. Наука, делая его предметом своих исследований, никогда недолжна забывать, что между ними и механизмами природными есть существенная разница. Последние тоже состоят из единиц, но в которых субъективная, личная жизнь так мало развита, что ее можно отбросить из соображений и выводов, не впадая в важную Ошибку, не отдаляясь чувствительно от истины, но и тут природа неорганизованная и организованная, атомы и клеточки, представляют уже весьма значительную разницу, оказывающую существенное влияние на самую жизнь тел. Тем больше должно быть влияние на жизнь организма, когда он состоит из единиц, которые, кроме общей, имеют еще и свою сильно развитую индивидуальную жизнь: последняя не может не иметь огромного значения в жизни, деятельности и развитии механизма, которому такие единицы служат подкладкой. Индивидуальную жизнь составных частиц нельзя отбросить из соображений и выводов об условиях и законах развития механизмов, на которых последние построены, не впадая в весьма грубые ошибки. Жизнь и развитие человеческих обществ основаны, в конце концов, на жизни единичных людей. Так как субъективная, духовная и нравственная сторона играет в жизни индивидуальных людей огромную роль, давая ей направление и служа регулятором и камертоном, то из этого следует, что личное духовное развитие и нравственность людей имеют большое значение и играют важную роль в общей экономии социальной жизни и не могут быть выключены из политических и государственных соображений и построений, как это делается, к сожалению, слишком часто. Без правильного духовного и нравственного развития людей не может быть и правильной политической, государственной и общественной жизни, ибо последняя есть только высшая, общая и отвлеченная форма первой.
XXIV. Мы остановились с большим вниманием и подробностью на значении религии и нравственности и их отношениях к знанию, науке и критике, потому что к ним сводятся все вопросы нашего времени, относящиеся, по-видимому, совсем к другим предметам. Чего бы мы ни коснулись, о чем бы ни заговорили — все приводит нас непременно к вопросу о религии, нравственности и науке. Неясность, сбивчивость или ошибочность понятий об этих предметах есть больное место нашего времени, источник всех наших нравственных зол и страданий, наших колебаний, непоследовательности, увлечений и, в конце концов, уныния и отчаяния. Теперь, когда великое движение умов, охватившее все европейские народы с конца XVII века, начинает отстаиваться, для мысли открываются новые просветы, обещающие многострадальному роду человеческому мир, отдых и врачевание глубоких душевных язв.
Для нас, русских, наименее захваченных титанической борьбой, которая разыгралась в Европе, легче критически отнестись к ее результатам. Там каждый вывод был выстрадан, взят с боя и потому пробороздил неизгладимый след в сердцах и жизни. Мы только начинаем жить более сложной культурной жизнью, в которой другие европейские народы давно уже искусились и стали мастерами, и потому можем и должны свободно, обдуманно, с критикой и поверкой каждого шага, прокладывать себе путь. Вместо того, что же мы видим вокруг себя? Пустоту, уныние или апатию, крайнюю близорукость, недомыслие и нескончаемые пререкания различных направлений, вертящиеся на мелочах и приправленные взаимными недостойнейшими укоризнами и подозрениями, представляющими всех мыслящих людей в России каким-то отребьем рода человеческого, каждую мысль — каким-то злоумышлением против отечества и драгоценнейших благ жизни. Что может быть печальнее и вместе отвратительнее этого? С каким-то непонятным остервенением мы все глубже и глубже вязнем в тине и болоте и как будто упиваемся запахом его вонючих испарений.
До такого состояния мы доведены полным отсутствием руководящих направлений, идей и целей. Закопавшись по уши в мелочные дрязги, споры и личные счеты, мы потеряли смысл русской действительности, инстинкт и чутье правды, которая одна может поднять наши силы, настроить нашу мысль на человеческий лад, возродить нашу веру в себя, окрылить надежду на лучшие времена. Мы видели, что ни одно из направлений, которые прежде давали строй русской мысли и развитию, не удержалось в руководящей роли; все сошли со сцены. Что же теперь начать? Прежде всего, надо перестать поедом есть друг друга, подозревать, инсинуировать, злобиться и глумиться. В рядах последователей всех направлений, без всякого исключения, есть честные и убежденные люди, как есть глупцы и негодяи, и нет ни единого взгляда или мнения, тоже без малейшего изъятия, которое не было бы вызвано той или другой стороной явлений действительной жизни. Весь вопрос, стало быть, в том, правильно ли сделан вывод из явления или факта, а вовсе не в том, сделан он честными людьми с доброй целью или негодяем с злыми намерениями. В критике воззрений нравственная сторона не играет никакой роли и вовсе не должна быть принимаема в расчет. Раз мы станем на почву обсуждения, чуждую нравственной оценки, все воззрения окажутся тем, чем они и бывают на самом деле, — именно освещением с разных сторон одного и того же предмета. Разные точки зрения только потому исключают друг друга, что видят только эту одну сторону и не видят других, столько же несомненно существующих в предмете. Убедившись в правильности такого заключения, останется сделать только шаг, чтобы создать одну сомкнутую русскую национальную интеллигенцию, которая охватит все направления и течения русской мысли со всеми их оттенками. Унисона в ней не будет, да он вовсе не желателен: только разные взгляды на предмет ведут к полному его выяснению; но разные мнения будут исходить из одной общей почвы, иметь в своем основании одну общую широкую предпосылку, исключающую личные пререкания и цензуру нравственности. Из-за слабых сторон разных направлений русской мысли мы проглядели сильные, доставившие им во время оно влияние и выдающееся положение. Надо отбросить их слабые стороны и разработать общим трудом сильные и влиятельные. Тогда только мы уясним себе, что мы такое между другими народами, проложим себе пути, наиболее свойственные нашему народному гению, и внесем лепту своего труда в общую сокровищницу, накопленную работой всего рода человеческого. Только этим способом мы можем стать чем-нибудь, если вера в наше народное величие не есть мечта Маниловых и мы не осуждены, подобно илотам между народами, унавозить нашу почву для других, более талантливых и достойных работников на поле всемирной истории (2, с. 526 — 540).
Источники
1. Либерализм в России. — М., 1996. — 451 с.
2. Кавелин К.Д. Наш умственный строй. Статьи по философии русской истории и культуры / Сост., вступ. ст. В.К. Кантора. — М.: «Правда», 1989. — 654 с
3. Татищев С.С. Детство и юность Великого Князя Александра Александровича (http://feb-web.ru/feb/rosarc/vka/vka-0052.htm).