Олег Акимов

Шопенгауэр об ощущениях и представлениях

Прилежным учеником и последователем Канта был не Фихте, Шеллинг и Гегель — их часто помещают в одну обойму с ним, — а в первую очередь Артур Шопенгауэр (1788 – 1860). Чтобы досконально понять Канта, нужно хорошо изучить именно Шопенгауэра, который не в пример трем его так называемым «приемникам» прекрасно разобрался, что хотел сказать мудрый критик схоластической философии. Во всяком случае, Шопенгауэр усвоил идеи Канта гораздо глубже и в большем объеме, чем, скажем, теолог, панлогист и жуткий спекулянт Гегель, сочинения которого Шопенгауэра просто выводили из себя.

«Ну, а истинный, подлинный рассудок? — негодует Шопенгауэр. — Да какое нам дело до истинного, подлинного рассудка? Ты недоверчиво улыбаешься, [читатель], но мы-то знаем нашу публику и тех harum, horum, которых видим там на скамьях. Ведь уже Бэкон Веруламский сказал: "В университетах юноши учатся верить". И они научатся у нас многим дельным вещам! У нас большой запас догматов веры. Если на тебя нападет стыдливость, то вспомни, что мы в Германии сумели сделать то, чего было бы невозможно сделать нигде, а именно провозгласить великим духом и глубоким мыслителем бездарного, невежественного пачкуна бессмысленностей, навсегда вносящего беспримерно пустой галиматьей полную путаницу в головы, этого философских дел мастера, я имею в виду нашего дорогого Гегеля.

И мало того, что они могли сделать это безнаказанно и беспрепятственно, — они поистине верят в это, верят вот уже тридцать лет и до сего дня! Следовательно, стоит нам только, невзирая на Канта и его критику, заполучить с их помощью Абсолют, и мы спасены. Тогда мы будем философствовать, продвигаясь сверху вниз, выведем из Абсолюта посредством самых различных дедукций, похожих друг на друга только своей томительной скукой, мир (назовем его конечным, а тот [Абсолют] — бесконечным), что также создает приятную вариацию в пустословии, и вообще будем все время говорить только о Боге. Разъясним, как, почему, для чего, зачем, каким произвольным или непроизвольным актом Он сотворил или породил мир; находится ли Он вне мира или в нем и т.д. и т.п., будто философия это теология и ищет не понимания мира, а понимания Бога» [60, т. 1, с. 34].

Да, Гегелю досталось от Шопенгауэра, что называется, по полной программе. Он называет его «серостью», «безвкусным шарлатаном», «дерзким изобретателем глупостей, у которого хватило наглости» поучать нас. По его мнению, «мерзкий, бездарный мошенник» (Гегель) выдает только «бессмыслицы и пошлости», «бестолковую лжемудрость», демонстрирует нам «дурацкие фокусы». И всё для чего? Только для того, чтобы своим «шутовским» и «плоским» «богосознанием» «непосредственно постигать Господа Бога, а также a priori конструировать способ, которым Он создал мир. … Для этого, верно, хватило бесстыдства только у такого дерзкого изобретателя несуразностей, как Гегель. И такое кривлянье под наименованием познаний разума вот уже пятьдесят лет широко распространяется, заполняет сотни книг, именующимися философскими, и эти книги, как можно было бы предположить, насмешливо называются наукой и научными — выражения, которые повторяются настолько часто, что вызывают отвращение. Разум, которому так вызывающе ложно приписывают подобную мудрость, провозглашается "способностью сверхчувственного", а также "[абсолютной] идеей", короче говоря, заложенной в нас особой способностью, непосредственно применимой к метафизике, близкой к способности оракула» [60, т. 1, с. 88 – 89].

Вместе с Гегелем попало заодно Фихте с Шеллингом. «Публике пришлось согласиться с тем, — пишет Шопенгауэр, — что темное не всегда бессмысленно, и бессмысленное сразу же стало маскироваться темнотой изложения. Фихте был первым, кто воспользовался этой новой привилегией и широко ее применял. Шеллинг, во всяком случае, не отставал от него в этом, а голодное стадо бездарных и бесчестных писак вскоре превзошло их обоих. Однако неслыханная наглость в преподнесении, чистой бессмыслицы, в наборе идиотских, сумасшедших словообразований, которые до сих пор можно было услышать только в доме умалишенных, нашла, наконец, свое выражение в произведениях Гегеля. Она сделалась орудием самой топорной и когда-либо известной мистификации, но [она] сопровождалась успехом, который поразит потомство и останется в веках памятным свидетельством немецкой глупости» [60, т. 1, с. 515 – 516].

В другом месте Шопенгауэр пишет: «Фихте — отец мнимой философии, недобросовестного метода, который с помощью двусмысленности словоупотребления туманных речей и софизмов хотел обмануть и одновременно импонировать важностью тона, т.е. одурачить жаждущих знания. Своей вершины этот метод достиг, после того как его применял также Шеллинг, как известно, в философии Гегеля, где он стал уже настоящим плутовством. И кто совершенно серьезно ставит этого Фихте рядом с Кантом, доказывает, что он не имеет никакого представления о том, что такое Кант» [60, т. 2, с. 118 – 119].

В следующей цитате Шопенгауэра дается сжатая характеристика всей посткантовской спекуляции, которую он справедливо сравнивает с философией Прокла: «Поистине на этом произведении Прокла особенно легко показать, насколько непригодны и иллюзорны подобные комбинации с абстрактными понятиями, поскольку из них можно вывести все, что заблагорассудится. Особенно, если при этом еще воспользоваться многозначностью некоторых слов …

При встрече с таким архитектором понятий достаточно задать ему наивный вопрос: где же все те вещи, о которых он столько сообщает, и откуда он знает законы, из которых он выводит свои заключения о них? Тогда он вскоре будет вынужден указать на эмпирическое созерцание, в котором ведь только и представляется реальный мир, откуда почерпнуты эти понятия. Тогда осталось бы только спросить, почему он не исходит совершенно честно из данного созерцания этого мира, ведь это дало бы ему возможность обосновывать им свои утверждения вместо того, чтобы оперировать понятиями, которые ведь выведены из созерцания и поэтому обладают лишь той значимостью, которую дает им оно.

Впрочем, фокус ведь и состоит в том, что с помощью таких понятий, в которых благодаря абстракции нераздельное мыслится раздельным и несоединимое соединимым, он выходит далеко за пределы созерцания, давшего начало этим понятиям, и тем самым за пределы его применимости, достигая совершенно иного мира, не похожего на тот, откуда он получил материал для своего построения, — и именно поэтому мира химер. На Прокла я сослался здесь потому, что именно у него этот метод применяется с непосредственной дерзостью и поэтому особенно ясен. Но и у Платона можно обнаружить ряд подобных же, хотя и менее ярких, примеров такого рода, впрочем, ими вообще изобилует философская литература всех времен.

Литература нашего времени богата ими особо. Достаточно обратиться к произведениям шеллинговской школы и взглянуть на конструкции, созданные из таких абстракций, как конечное, бесконечное; бытие, небытие, инобытие; деятельность, препятствие, продукт; определение, определяемость, определенность; граница, ограничение, ограниченность; единство, множество, многообразие; тождество, различие, безразличие; мышление, бытие, сущность и т.д. Все сказанное относится не только к конструкциям из такого материала; поскольку посредством таких больших абстракций мыслится бесконечно многое, в них может мыслиться очень мало; они — не более, чем простая оболочка. А благодаря этому материал философии становится поразительно скудным и жалким, вследствие чего и возникает та несказанная, мучительная скука, свойственная всем подобным произведениям. Если бы я решился напомнить о том, как злоупотребляли такими широкими и пустыми абстракциями Гегель и его сторонники, то, боюсь, читателя стошнило бы, как, впрочем, и меня, ибо от пустословия этих отвратительных философствующих болтунов веет омерзительной тоской» [60, т. 2, с. 175 – 176].

Шопенгауэр, разумеется, прав. Фихте, Шеллинг и Гегель ввергли философию в пучину новой схоластики, так что благодаря им старания Канта по очистке разума во многом были сведены на нет. Однако ошибкой будет считать, что схоластику вообще можно победить раз и навсегда. Как сугубо спекулятивный образ мышления она всегда существовала и будет существовать. Людей, мыслящих конструктивно, относительно немного. Они могут время от времени взбираться на Олимп официальной науки, но их господство никогда не было долговечным. Через короткое время схоластика под новой привлекательной вывеской прогоняла конструктивно думающих людей, и вновь устанавливалось царство формализма, быть может, более махрового, чем это было в прошлом.

Шопенгауэром было написано объемное сочинение под названием «Мир как воля и представление» (1819), которое развивало главные кантовские категории — наглядного представления и воли, которая у него заменила собой кантовскую вещь в себе. К этому сочинению шли многочисленные дополнения, занимающие целые тома. Кроме того, его основной труд подкреплен двумя непосредственно примыкающими работами: диссертацией «О четверичном корне закона достаточного основания» (1813) и небольшим эссе «Критика кантовской философии» (1818). В четвертой главе диссертации Шопенгауэр начинает следующим образом рассказывать «О первом классе объектов для субъекта и господствующей в ней форме закона достаточного основания» (так называется глава):

«Первый класс возможных предметов нашей способности представления — это класс созерцаемых, полных, эмпирических представлений. Они созерцаемы в отличие от только мыслимых, следовательно, абстрактных представлений; они полны, так как, по кантовскому подразделению, содержат не только форму, но и материю явлений, они эмпиричны, отчасти потому, что возникают не из одного только сочетания мыслей, но имеют свой источник и в ощущении нашего чувственного тела, на которое они в подтверждение своей реальности всегда ссылаются. Отчасти же потому, что они, согласно соединенным законам пространства, времени и причинности, связаны в тот бесконечный и безначальный комплекс, который составляет нашу эмпирическую реальность. Но поскольку эта реальность, согласно выводам кантовского учения, не уничтожает их трансцендентальную идеальность, то здесь, где речь идет только о формальных элементах познания, они принимаются во внимание только как представления. Формы этих представлений — это формы внутреннего и внешнего чувства, время и пространство. Но воспринимаемы они только как наполненные. Их воспринимаемость есть материя…» [60, т. 1, с. 25].

Шопенгауэр подробно, более чем на сорока страницах, разжевывает, что такое представление в его и кантовском понимании, как оно связано с пространством и причинностью. Представление — внутреннее чувство, дано непосредственно, находится всегда в настоящем, поэтому одно представление непрерывно вытесняется другим. Смена представлений подчинена закону достаточного основания становления или закону причинности, который выказывает себя всегда там, где имеются какие-то изменения. «Закон причинности осознан нами априорно, — пишет Шопенгауэр, — он трансцендентален, значим для любого возможного опыта, тем самым действует без исключения». Первопричины не существует, как не существует момента сотворения мира или точки пространства, откуда возник весь наш мир. Из априорного закона причинности вытекают законы инерции и постоянства субстанции, т.е. закон сохранения материи (массы, вещества). Это законы разума, их не следует смешивать с законами природы, в частности, с законом тяготения. Причина, когда она выходит за рамки физики, может выступать как раздражение (в биологии) или мотив (в обществе людей).

Затрагивая вопрос раздражения, Шопенгауэр дает свои разъяснения относительно ощущения — главной категории эмпириокритиков вроде Маха, и Авенариуса. «Ощущение может быть приятным или неприятным, — пишет он, — это свидетельствует о его отношении к нашей воле, но что-либо объективное находиться в ощущении не может. Ощущение в органах чувств усилено сплетением нервных концов, легко возбудимо извне благодаря их разветвленности и тонкой оболочке, оно легко вызывается внешним раздражением и особенно открыто любому особому влиянию — света, звука, запаха. Однако оно остается только ощущением, так же, как любое другое внутри нашего тела, следовательно, чем-то в своей сущности субъективным, изменения которого непосредственно достигают сознания лишь в форме внутреннего чувства, следовательно, во времени, т.е. последовательно. Только когда приходит в действие рассудок … и применяет свою единственную, исключительно ему присущую форму, закон каузальности, происходит решительное изменение, и субъективное ощущение превращается в объективное созерцание» [60, т. 1, с. 43].

Действительно, Кант опасался двух крайностей, с одной стороны, формального мышления в понятиях, с другой, прямых ощущений. Он пишет: «Я называю чистыми (в трансцендентальном смысле) все представления, в которых нет ничего, что принадлежит к ощущениям» [57, с. 34], так как ощущения связаны с опытом, нам же нужны априорные категории сознания. Через ощущения даны предметы внешнего мира, причем всегда размещенные в пространстве. Однако само «пространство не есть эмпирическое понятие, отвлекаемое от внешнего опыта» [57, с. 38], поясняет Кант. Познающий субъект наделен интеллигибельным пространством; мы говорили, об абсолютной системе координат, в которой субъект может совершать мысленные перемещения предметов. Как было показано в других разделах сайта Sceptic-Ratio, без такого субъективного пространства возникают ошибки типа парадокса штриха и прочие недоразумения.

Шопенгауэр разъясняет, что посредством закона причинности рассудок «постигает данное телесное ощущение как действие (слово, понятное только одному ему), которое в качестве такового с необходимостью должно иметь причину. Вместе с тем он прибегает к помощи также предлежащей в интеллекте, т. е. в мозгу, формы внешнего чувства, пространства, чтобы переместить эту причину вне организма; ибо только благодаря этому для него возникает внешнее, возможность которого и есть пространство; таким образом, чистое созерцание должно a priori служить основой эмпирическому. В этом процессе рассудок прибегает к помощи, как я тотчас же покажу, всех, даже мельчайших, данных ощущения, чтобы в соответствии с ними конструировать в пространстве их причину. Эта операция рассудка (впрочем, решительно отвергаемая Шеллингом…) не дискурсивна, не рефлективна, не совершается in abstract посредством понятий и слов — она интуитивна и совершенно не посредственна» [60, т. 1, с. 44].

Кажется, никто лучше Шопенгауэра не разъяснил, почему нельзя ограничиваться одними ощущениями, которые после его смерти были поставлены во главу угла примитивной позитивистской эпистемологии. Он пишет: «Ведь как велико расстояние между простым ощущением руки и представлениями причинности, материальности и опосредованным временем движением в пространстве! Ощущение руки, даже при различном соприкосновении и положении, — нечто слишком однообразное и скудное данными, чтобы из этого можно было конструировать представление пространства с его тремя измерениями и воздействием тел друг на друга наряду со свойствами протяженности, непроницаемости, сцепления, формы, твердости, мягкости, покоя и движения, короче говоря, основу объективного мира. Это возможно только потому, что в самом интеллекте предварительно образованы пространство как форма созерцания, время как форма изменения и закон каузальности как регулятор наступления изменений. Готовое и предшествующее опыту существование этих форм и составляет интеллект. Физиологически он — функция мозга, которую мозг так же не черпает из опыта, как желудок — пищеварение или печень — выделение желчи. Только это объясняет, что некоторые слепорожденные достигают столь полного знания пространственных ощущений, что в значительной степени заменяют этим отсутствие зрения и достигают поразительных успехов… » [60, т. 1, с. 47].

После того как Кант установил представление о пространстве и времени как субъективных и априорных категорий, оно не подвергалось заметной критики со стороны его последователей — Фихте, Шеллинга и Гегеля. Они развивали метафизику Канта каждый в своем направлении, не особенно замечая сделанного им радикального шага в отношении пространства и времени. Единственным философом, который поддержал идею примата представления над понятием, был именно Шопенгауэр. Естествоиспытатели и математики интуитивно были согласны с Кантом в том, что мир чистой геометрии и механики относится, в общем-то, к идеальным сущностям, которые лишь моделируют реальные явления. В этом смысле вполне естественно считать математическое или теоретическое пространство и время субъективными продуктами человеческого ума. Наверное, им соответствует в объективном мире что-то адекватное, коль скоро две эти категории созерцаются и переживаются нашим сознанием. Однако представителей точных и опытных наук не очень-то заботили абстрактные проблемы, которыми был озабочен один из немецких философов.

Положение изменилось радикальным образом, когда геометры задумались о возможном построении своей науки в варианте, отличном от варианта Евклида. Как только стало понятно, что эта задача имеет некую перспективу положительного решения, тут же возник вопрос о представительстве неевклидовой геометрии в реальном мире. Если существует два варианта геометрий — евклидова и неевклидова, то, имея в виду реальное пространство, какому из этих двух вариантов отдать предпочтение. Этот вопрос впервые возник в голове наиболее авторитетного математика Германии, а впоследствии и всей Европы, Карла Фридриха Гаусса (1777 – 1855). Никаких сочинений на этот счет он не оставил, но заинтересованные лица знали о его переписке с коллегами, где высказывались сомнения относительно евклидовых свойств реального пространства. Он считал, что единственным критерием истины по этому, как и другим теоретическим вопросам, может быть только тщательно поставленный эксперимент.

Цитируемая литература


 


Hosted by uCoz